В пору затянувшегося зубриловского сидения 1902 года уже с предельной точностью оформился замысел «Водоема». В середине сентября Мусатов писал в Москву М. И. Шестеркину: «Мечтаю все начать картину для будущей выставки». Речь шла о предстоящей выставке Московского товарищества художников в Петербурге. За будничными тревогами зубриловских писем — нигде и никогда не оставлявшие художника раздумья о сплочении передовых сил русской культуры. Однако в них и растущее подозрение в иллюзорности своих надежд на МТХ, и даже разочарование в нем. Мусатов настойчиво просит Шестеркина «телефонировать» ему «на Вертуновку-Зубриловку» о дате предстоящего собрания, намереваясь около 25 сентября быть в Москве. Но отсутствие вразумительного ответа задерживает его отъезд. 30 сентября Мусатов не без раздражения сообщает сестре, уехавшей в Саратов на учебу: «Друг мой Лена. Как видишь, я еще в Зубриловке. Все ждал ответа из Москвы на мои письма. Ульянов прислал только одно пустое письмо, которое мне ровно ничего не говорит. Ужасно странный народ эти москвичи… В ожидании ответа из Москвы пишу здесь дом в сумерки. Елена Владимировна — почти уже половину своей картины».
Вскоре оставляет Зубриловку и Александрова. Виктор Эльпидифорович в полном одиночестве бродит по мокрым сквозящим аллеям парка, по безлюдному дворцу. Грусть осеннего запустения, растущее чувство досады вызывают старый мотив «разлада» с миром действительности. Словно опять со дна его души встает давнее признание: «Я старался выразить… идею гармонии, а кругом меня все диссонансы, от которых я нигде не могу скрыться…».
И, наверное, он не просто скучал по уехавшей подруге. Вновь пришли щемящие сомнения в правомерности соединения их жизней — ведь и гораздо позднее будут они томить его в разлуке… А поздней зубриловской осенью, после небывалого всплеска счастья, спад настроения был сам по себе естествен. И эту душевную угнетенность усилили впечатления от осенней природы. «Эти призрачные, фиолетовые тона, — писал однажды Мусатов, — грустная, умирающая зелень, солнечный свет, слабо на всем серебрящийся, как последнее пожатие руки умирающему, навевает какую-то тихую тоску, и грезятся бледные призраки туманного романтизма…»
Друзьям Мусатов расскажет, как «однажды, в ненастный осенний вечер, возвращаясь с этюда, он шел мимо старого дворца. Когда он вошел в цветник, окружающий дом, луч солнца, пробившийся на закате, брызнул по вершине фасада… Старый, молчаливый замок словно вырос. И все вокруг этого отжившего дома, и сам он приобрели совершенно иной, нереальный вид».
Не верится, что Мусатов (который не преминул, по обыкновению, хоть как-то закрепить поразительное «мимолетное виденье» с помощью фотоаппарата) не попытайся — пусть однажды — проверить волнующие его впечатления еще и романтической прогулкой к зубриловскому дворцу — в одиночку, в предрассветные часы. Тот, кто хоть раз на исходе октябрьской ночи удосужился пройти этой дорогой, может сказать с уверенностью: такая прогулка при острой впечатлительности требовала определенной твердости духа.
Маленькая отважная фигурка должна была двигаться по мокрой, почти непроглядной аллее — через весь парк. Еще чернее казались в этот час нависшие лапы огромных сосен. Надвигающийся издали усадебный ансамбль казался чем-то еще более таинственно и воедино сросшимся с природой и предвещал встречу, совсем иную, чем днем… Внезапно в густой темноте — над головой — под шлепанье капели начинались шорох и стук: качались и перестукивались голые ветки. И под это невнятное бормотанье, сердитый говор или плач, под звуки, похожие на перестук костей, — надо было пройти мимо белеющих могильных крестов у церковной апсиды, где мраморная лестница под алтарем вела в крипту — княжескую усыпальницу тех, чьи лица спокойно и улыбчиво при свете солнца глядели с портретов в «галерее предков»…
Дом-дворец проступал из млечно-белого холодного тумана. Еще не прокричали над Зубриловкой петухи, прогоняя призрачные тени ночи. Быстро-быстро обойдя дом со стороны полукруглой ротонды, где дверь из овального зала с его тяжелыми, как в средневековом замке, сводами выходит на главную лестницу — затаившись напротив, на краю обрыва, перед садовым партером, можно увидеть: там, ниже капителей колонн, что-то начнет двигаться в воздухе… Это роятся мелкие, сверкающие частицы (морок, морось, туман осени…). Кажется, теперь эти роящиеся частицы — уплотняются… Вот оно! «И двигнулась ночная тень…» И двинулись вместе с ней светлые, полупрозрачные фигуры в развевающихся длинных одеяниях, ступили на скошенную рыжую траву, вдруг поползшую змеиными извивами. Плотный ворс мокрой травы — это же он шлейфами пополз — за «ними»… И дуб, всех переживший, всех помнящий, вскинул ветви, как руки — в печальной мольбе…