На прощальном ужине ученик поднимает бокал за учителя. Пять лет спустя в беседе со случайным знакомым вспомнит он вдруг не о ком-нибудь, а именно о Кормоне: «Что за удивительный учитель. Мне даже трудно сказать, какая его деятельность значительнее: художника-творца или художника, обучающего молодёжь»59. Значит, не просто данью заведенному ритуалу был тот тост.
А еще произносятся пожелания успеха всем остающимся, обещания быть верным искусству… ну, и всё, что говорят в подобных случаях…
По пути в Россию он останавливается в Мюнхене — не из-за Александровой ли, с которой так много переписывался в последнее время?
Грабарь, встретившийся с ним тогда, в своих мемуарах писал (спустя сорок почти лет): «Маленький, горбатый, с худощавым бледным лицом, светлыми волосами ежиком и небольшой бородкой, он был трогателен, мил и сердечен. Мы все его любили, стараясь оказывать ему всяческое внимание, и только подшучивали над его ментором Кормоном. Мусатов был всецело тогда во власти импрессионистов. (…) В то время никто из нас не мог себе представить, да и он сам не знал, во что выльется его дальнейшее искусство, скованное тогда импрессионизмом»30.
Как! Неужто всё ещё неясно? Но ведь всего лишь семь лет остаётся…
«А время гонит лошадей…».
НАДЕЖДЫ И НЕУДАЧИ
НЕУДАЧИ И НАДЕЖДЫ
САРАТОВ 1898–1903
Зарываться в ворохе биографических житейских подробностей бытия человека, художника — занятие неблагодарное и праздное, если не стремиться при этом, преодолевая временное, к осознанию связи его с вечным. Иначе подробности биографии составят для нас хаотичную композицию и за деревьями мы не увидим леса. Время сознается лишь в сопоставлении с вечностью. Но губительно бывает и волевое отвержение времени. Такова, если угодно диалектика взаимоотношения человека со временем.
Проблема эта не могла не тревожить творческого воображения художников — всегда. Недаром же Борис Пастернак сказал о художнике: «…вечности заложник у времени в плену». Дух не может не ощущать свою сопричастность вечности, но конкретное существование течёт в повседневной суете, в зыбкой неуловимости времени. Человек не может хоть изредка не страшиться того, что время рвёт его связь с вечностью, делая его бытие непрочным, изменчивым, подвластным уничтожению. Даже память — и она бессильна перед временем.
Предчувствуя силовое поле вечности над волнами времени, человеческий дух прикасается к тайне инобытия. Все религии мира говорят об этой тайне определённо: мир запредельный (мир горний, трансцендентный, нирвана — какими религиозными или философскими терминами ни определяй его) находится вне времени. Внеземное бытие и вечность суть одно. Человеческому уму непостижимо это, но тем притягательнее тайна неведомого. Время становится для человека знаком падшести мира. И само ощущение времени порою становится одним из отражений земной греховности. Все эти проблемы, быть может, и не сознаются на уровне повседневного существования, но художественное сознание пройти мимо них не может. Перед художником возникает соблазн хоть в малой доле испытать утраченное догреховное состояние.
Может мелькнуть в этом сознании и догадка, видимость художественного озарения: а не иллюзия ли то вообще — время? Если так, то не задача ли художника — вырваться из объятий иллюзии-времени, познать вечность.
Вот здесь-то мы и встречаемся с одним из великим соблазнов искусства. Легко впасть в заблуждение, приписав искусству сакральную цель: осуществить эстетический прорыв из мира видимого и реального в некое вневременное инобытие. В этот соблазн и практики и теоретики художественного творчества впадали многократно.
Коснулся этого соблазна и Борисов-Мусатов. Его зрелое творчество несет в себе порою отголоски тех наваждений, которым нередко поддавалось русское искусства так называемого серебряного века.
Время пугало художника не только конкретными отталкивающими проявлениями, от которых можно было ещё и заслониться, но прежде всего тем, что античная мифология выразила в образе всепожирающего бога Хроноса, которого искусство Нового времени изображало обычно в виде старца с косою — аллегория более чем понятная.
От пугающей действительности можно укрыться в создаваемом воображением мире, течение времени можно попытаться остановить — напряжением творческой энергии. Остановленное мгновение (вспомним гётевского Фауста) отождествляется обыкновенно с состоянием наивысшего счастья, о чем мировое искусство поведало не однажды.