Чувствуется, что эти стихи легко написаны — форма проста, рифма непритязательна; видно, что основа всего цикла, мыслившегося как поэма,— старое доброе славянофильство, лидирующая роль России в славянском мире и спасительная миссия в мировой войне. О том, «чем будет цвесть столетье», надо было думать сейчас. Выбранный размер — четырехстопный ямб с дактилической рифмой в нечетной строке (а иногда в четной, как в «Ожившей фреске») — впервые у него появился в стихотворении «Пока мы по Кавказу лазаем», где тоже шла речь о трудно давшемся свершенье, хотя и само свершенье, и цена не идут, конечно, ни в какое сравнение с Победой. Этот размер оказался необычайно заразителен — фронтовые поэты принялись писать им сразу, ибо Пастернак — истинный музыкант — уловил ритм времени первым, как всегда. Этот размер идеален для выражения торжественной и сдержанной грусти; для интимной оды, для жизнеутверждающего реквиема, и одно из самых известных военных стихотворений — «Нас хоронила артиллерия» Константина Левина — написано явно с пастернаковского голоса, хотя и с собственной интонацией:
Здесь, кстати, речь тоже идет о салюте — как и во «Вступлении» к «Зареву»; залпы салюта — зачин и лейтмотив «Зарева». Зарево салютов и пожаров,— особенно мучительных именно потому, что последних,— вот световой фон поэмы, а именно свет и колорит были для Пастернака определяющими при начале работы над большой поэтической вещью.
Наиболее известное в русской поэзии стихотворение, написанное этим метром,— блоковское «На железной дороге», стихи, к которым Пастернак часто обращался мысленно. От размера «Незнакомки» размер «Железной дороги» только и отличается женской рифмой в четной строке:
Но единственный этот добавочный слог меняет весь строй стиха, придает ему заунывность, распевность и безвыходность, которая всю жизнь то раздражала, то гипнотизировала Пастернака. Любопытно, что два стихотворения Мандельштама, написанные в 1921 году и полные тревожных военных предчувствий — «Как тельце маленькое крылышком…» и «А небо будущим беременно»,— исполнены в той же технике. У Пастернака блоковская тема России и мандельштамовская тема войны сливаются. Впоследствии он еще раз вернется к этому же размеру, чтобы написать им «Август» — свое поэтическое завещание; но речь в нем пойдет уже не о величии Родины и не о ее победе, а о собственном посмертном торжестве, купленном страшной ценой. Преемственная связь «Августа» и «Зарева» очевидна — но очевидны и различия: в 1943—1944 годах, работая над поэмой, Пастернак в последний раз отождествлял себя и Родину, свою и ее победу. Автор и герой «Доктора Живаго» уже мыслят себя отдельно от страны — и в этом тоже их победа: прежняя, славянофильская самоидентификация стала немыслима.
Но в сорок третьем эти надежды Пастернака так понятны! Россия после двух десятилетий террора и серости, возводимой в культ, доказала всему миру свое бесспорное величие, не поколебленное тиранией:
(Ср. в «Высокой болезни»: «Опять фрегат пошел на траверс. Опять, хлебнув большой волны, дитя предательства и каверз не узнает своей страны»…)
Интонация, кстати, подозрительно схожа с той, с которой доктор Живаго, так же преувеличенно гордясь и радуясь, будет славословить русскую революцию:
«Видали? Полюбуйтесь. Прочтите. Главное, что гениально? (…) Нате пожалуйста. Это небывалое, это чудо истории, это откровение ахнуто в самую гущу продолжающейся обыденщины, без внимания к ее ходу».