«Сразу стало легче. Я не в силах покинуть любимый город, мама не в силах доехать. Решение, предусматривающее смерть, легкое всегда решение».
Словно он сам писал.
Первого сентября закрылись коммерческие лавки, в которых, как вспоминала Фрейденберг, «провизия продавалась правительством по взвинченным ценам». 8 сентября случился первый обстрел — тот самый, о котором Ахматова написала свой «Первый дальнобойный в Ленинграде». Это было еще страшней, чем бомбардировка,— внезапней и разрушительней. «Сигналов быть не могло. Человек обедал за столом, а его убивало». Фрейденберг, способная, как и брат, в минуты предельных испытаний думать не о собственной жизни, а о смысле и фиксации происходящего,— не могла не увидеть в налетах и обстрелах античный рок в чистом виде — неумолимый, не снисходящий до обоснований. В декабре стал трамвай, почти прекратилась подача электричества, хлебная пайка съежилась до 125 граммов соломы и жмыха с привкусом керосина. В городе начались аресты, и первым делом, естественно, среди профессуры. Взяли Жирмунского, Гуковского — филологов-формалистов; Фрейденберг боялась и думать, что станет с матерью в случае ее ареста. Отчаянье вдруг придало ей мужества. Под Новый год она дала телеграммы из осажденного города — почтовая связь чудом работала; впервые она решилась дать телеграмму в Лондон, дяде и кузинам. Писала, что они с матерью живы и верят в свидание. Ничего ей за эту телеграмму не было: считалось, вероятно, что любое послание за границу о том, что Ленинград держится, следует приветствовать.
Именно зимой Фрейденберг — вероятно, единственная из мыслителей того времени, поскольку она одна обладала должной высотой взгляда,— задумалась над важнейшей темой: предопределена ли стойкость защитников города их советскостью? Как связано предыдущее двадцатилетье с тем, что происходит сейчас? Об этом же думал и Пастернак, выясняя отношения русского и советского; его сестра высказывалась грубей и яснее.
«Советский человек обладал неизмеримой емкостью и мог растягиваться, как подтяжка, сколько угодно, в любую сторону. Его безразличие к жизни и смерти было огромным оружием. Он мог умирать и воскресать сколько угодно раз».
Это мысль чрезвычайно важная: советский человек был воспитан страхом и отказом от традиционных ценностей — этим и объяснялась его фантастическая живучесть; цена собственной жизни была в его глазах ничтожна.
Эвакуируясь в Чистополь, Пастернак оставил сестре два адреса — он предложил ей занять, на выбор, квартиру его первой жены на Тверском бульваре или квартиру в Лаврушинском. Но они не покидали Ленинграда — да и как было ехать? У Фрейденберг началась странная болезнь, о которой она ничего не знала: отказывались повиноваться суставы рук и ног, мышцы сводила страшная боль. Скоро она не могла выпрямить ногу. 24 февраля настал день, когда она не смогла встать с постели. Носить дрова, топить печь, выносить нечистоты (канализация не работала с декабря) пришлось матери. Три недели Фрейденберг не знала своего диагноза. Нашли частного врача, он диагностировал цингу и сказал, что ею заболело полгорода. В Академии наук «за ростовщическую цену 150 рублей за кило» продавалась так называемая «глюкоза» — отвратительного вкуса сироп с какой-то фруктовой эссенцией. Подруга Ольги Фрейденберг, Тамара Петухова, раздобыла ей банку этой эссенции и тем спасла. В конце марта она впервые встала на ноги и с палкой вышла на улицу.
Та первая блокадная весна была отчасти сродни переделкинской военной осени. Разумеется, нельзя и сравнивать страдания переделкинских обитателей — по большей части духовные — с мученичеством, которое выпало ленинградцам. Но сходство было — прежде всего в чувстве абсолютной изоляции, внезапно отступившего мира и полного перерождения.
«Стояла сияющая, блистательная весна. Город был преображен настоящим христианским преображением. Тихо и пустынно молчала за спиной зима; тени мучеников помнились, как крестная смерть, и это невидимое присутствие недавних страстей прибавляло тишины и пустынности. С отъездом заводов и фабрик изменился в Ленинграде воздух. Он стал свежим по-провинциальному, гулким от тишины. Смертельное горе преображалось в весеннее упованье».