Заварил в котле грибы, ощипал и запустил туда же тетерку, накрошил сладких трав, и похлебка вышла такая густая и наваристая, что куда уж там. А накормив мужиков, сказал чернобородому, у которого лицо горело нехорошим огнем:
— Давай погляжу, что у тебя.
Тот мотнул головой: нет-де, ничего, — но, не сдержавшись, опять застонал.
Степан показал на топчан:
— Снимай армяк.
Чернобородый был как раз тем мужиком, который сказал когда-то Игнатию: «А ты, паря, голову-то за пазуху спрятать хочешь? Но так не бывает, нет, не бывает». Сам-то он голову не прятал. И вот в сече стрелец достал его острым, и достал крепко.
Когда размотали тряпки, Степан увидел на груди у чернобородого лепешку серой, гнойной коросты. Пахнуло гнилью.
Степан бросил в кипящую воду нож, из-за застрехи шалаша достал пучок сухой травы и, подступив к чернобородому, сказал:
— Ну, мужик, терпи.
Запустил нож под коросту. Из раны, залив Степановы руки, хлынул зеленый гной. Мужик ахнул.
— Терпи, терпи, — говорил Степан, орудуя ножом, — еще бы день, два, и захлебнулся бы ты в гноище, а так ничего, подживет.
Мужик шуршал зубами.
На ране показалась алая кровь.
— Во, — сказал Степан, — теперь добро, омоет рану. Добро, добро, терпи.
Засыпал рану травой, обмотал грудь чистой тряпицей.
— Все, — сказал, — лежи. К вечеру полегчает.
К вечеру мужику и вправду стало легче, и он поднялся с топчана. Жар с лица сошел.
Степан, не жалея съестного припаса, наварил еще котел похлебки. Стукнул ложкой о край.
— Хлебайте, — сказал, — засиживаться вам здесь ни к чему.
Мужики взялись за ложки.
Степан, сам не притрагиваясь к похлебке, подкидывал в костерок чурбачки да поглядывал на мужиков. И один из них, перехватив его взгляд, спросил:
— Что поглядываешь-то, а?
Степан кашлянул, подбросил еще чурбачок в огонь и, выпрямившись, ответил:
— Да вот прикидываю, куда вы теперь-то?
Мужик положил ложку, оглядел сидящих вокруг котла, сказал усмехнувшись:
— А ты как думаешь?
Степан не ответил.
И тогда мужик уже со злом сказал:
— А вот возьмем у тебя лошадей да и погуляем.
Степан долго-долго молчал, и мужики, ожидая ответа, один за другим положили ложки.
Наконец Степан отвел глаза от огня и, твердо и прямо взглянув на того, кто сказал о лошадях, сказал:
— Тут из табуна хотел было взять одну лошадку игумен наш, для баловства, в тройку, так я не дал. — Вздохнул всей грудью. — Для баловства не дал и вам для разбоя не дам.
Мужики у костра вроде бы даже опешили на мгновение, но тут же взорвались голосами:
— Как? Что? Да мы…
— Нет, — прервал голоса Степан, — не дам. На лошадках этих пахать надо, пахать… В следующем году, как старики говорят, земля войдет в силу и ее обиходить придет нужда. — И повторил так твердо, с такой силой, что вокруг костра вновь замолчали: — Не дам лошадей.
Один из мужиков начал подниматься. И тут чернобородый сказал властно:
— Сядь, не ворошись.
Мужики ушли наутро. Степан провожал их, стоя у шалаша. Мужики направлялись на юг, куда бежали почти все, кто остался жив из мужичьего войска Хлопка Косолапа.
Отойдя уже порядочно от ельника, встававшего зеленой стеной на белом снегу, Игнашка махнул Степану рукой. Грустно и вместе с тем с ободрением улыбнулся и махнул же рукой чернобородый. И было у него в лице что-то такое, будто знал он больше, нежели выражал странной этой улыбкой.
Ельник сомкнулся за спинами у мужиков, и острое чувство одиночества кольнуло Степана. «А может, зря, — подумал он, — коней-то я им не дал?» Поднял глаза, словно спрашивая у неба, у вздымавшихся к низким тучам вершин деревьев, прав или не прав он.
Сеялся тихий, хороший снег. А коль на святого Мартына снег, да еще вот такой, безметельный, что укутывает землю мягким, добрым покровом, то зиме быть недолгой, безморозной, обещающей урожай. «Знать, прав я, — уже твердо решил Степан, — прав. По весне-то в поле без лошади не выйдешь».
Глава четвертая
Урожай 1604 года, как немного можно привести тому примеров, был обилен. Хлеба дружно поднялись, вошли в трубку и стали под косу, склоняясь тяжелым, налитым колосом.
В Москве, в Успенском соборе, раззолоченном и освещенном множеством свечей, в сиянии бесценных икон, в присутствии царя и всего высокого люда воздали хвалу господу за обильные хлеба, за спасение русской земли. Голоса хора ликовали, плакал патриарх Иов, слезы текли по лицу царя Бориса, да не было ни одного из молящихся в храме, чье бы горло не сжимала сладкая спазма благодарности за избавление от голодного мора.
В эти же дни отслужили благодарственные молебны и по иным московским храмам, да и не только московским.