После этого Исмайлов сряду пишет: «жалует царь, но не жалует псарь». Если сравнить эти досадливые и горькие слова с тем сладостным лепетом, которым этот человек изъяснялся о своем поступлении в синод на службу, то можно подумать, что пятнадцатилетнее пребывание в этом священном коллегиуме Исмайлова не только не усовершило, но в некоторой степени как бы испортило его. Тогда он умилялся и благоговел перед камерою и ее обстановкою, а теперь он делает обидное и непристойное сопоставление обер-прокурора со «псарем».
Человек этот, очевидно, пал.
А между тем он совсем не из таких дерзких, чтобы его не следовало награждать. Со свойственною Исмайлову довольно забавною наивностью он говорит: «явно я не противился обер-прокурору, ладил со всеми его сателлитами, и он сам считал меня в своем полку, но все как будто сомневался – будто подозревал меня человеком двуличным».
Это премило, он только «явно» не противился и вел себя так, чтобы его числили в обер-прокурорском «полку», но в душе он носил что-то иное: хотел Владимирский крест, который ему был очень нужен, и не хотел, чтобы его подозревали в том, что он верен памяти Мещерского, а Протасова не любит…
Все это какие-то комики!..
Глава двадцать третья
Самым целостным из всей этой толчеи выходит во весь свой рост православный Андрей Николаевич Муравьев, наградивший синод обер-прокурором Протасовым. Подведя церковь «под гусара», он увидал, что сплоховал, и, получив, что мог, от Протасова, отбыл в страны дальные, но не с пустыми целями обыкновенного туриста, а с серьезною заботою просветить Рим насчет восточного православия и разъяснить русским несостоятельность римского католицизма… Со стороны Муравьева в этом нельзя не видеть некоторой заслуги: как бы там ни было, а все-таки он первый из светских людей начал писать о таких вопросах, которыми до него «светские» люди не интересовались и не умели за них тронуться. Наша система религиозного преподавания этому вполне благоприятствовала, и викарий Ключарев в своих недавних публичных лекциях в Москве высказался так, что это едва ли не было к лучшему. Занятие церковными вопросами, которые теперь заинтересовали многих (благодаря трудам митрополита Макария Булгакова и профессоров Голубинского, Знаменского и Терновского), не повело к осуществлению давних желаний Кузьмы Пруткова, сочинившего, кажется, самый лучший проект «введения единомыслия в России».
Сочинения Муравьева по нынешнему времени в большинстве так несостоятельны, что заниматься чтением их – значит терять напрасно время, но тогда они читались и даже из них кое-что обязательно заучивалось наизусть. Они приносили автору хороший доход, который к последним годам его жизни вдруг остановился. Андрей Николаевич приписывал это умалению веры, происшедшему, как все злое, от одного несчастного источника, – «от тлетворного направления литературы», призванной быть козлом отпущения за все, что ведется неумелыми руками. Сам Муравьев жил не всегда в тепле да в холе, но иногда он нуждался и попрошайничал. Наконец он устроился и «стал на страже у Киева». Как настоящий православный богатырь, он сел над горою и смотрел во все стороны, чтобы мимо его ни птица не пролетела, ни зверь не прорыскивал, – и надоел киевскому духовенству своею докучною и мелочною инспекциею до нестерпимости. Его даже считали вредным, и самую веру, которая одушевляла кипящею бодростью состаревшийся состав его длинных костей, называли не верою, а ханжеством. Впрочем, это был тип чрезвычайно цельный, и одно обстоятельство, сопровождавшее его кончину, должно служить тому сильным подтверждением его образцовой выдержанности.
В одном из большого числа сохраняемых мною писем епископа Филарета Филаретова, помеченном 27 августа 1874 года, есть такая приписка: «Умер А. П. Муравьев. Так скоро и быстро смерть его свалила, что и сам он не успел распорядиться своим добром. До конца однако же остался верен самому себе. Я соборовал его перед смертию. Он был почти в агонии, но после соборования все-таки сказал: „благодарю, чинно совершено таинство“».
Как жил он, так и угас, до последней секунды надзирая за «чинностию совершения таинств».
Духовенство русское более чем равнодушно к памяти Муравьева и совсем не ценит его заслуг. Оно как будто понимает, что ханжеством всей своей жизни Муравьев не мог поправить того огромного зла, которое он причинил своим самолюбивым и опрометчивым поступком с посылкою митрополита Серафима к государю для испрошения синоду «гусара».
Нет нужды, что тайности эти далеко не всем известны и до сих пор, сколько помнится, не встречали печатной оценки – у массы есть свой инстинкт, которым она отличает добро от зла.
Некоторых до сих пор интересует любопытный вопрос: что если бы Андрей Николаевич Муравьев получил место обер-прокурора, – исполнил ли бы он свое намерение «упразднить» эту должность, или, по крайней мере, поставить иерархов выше себя и самому перед ними, как обещал: «смириться до приятия зрака раба».