С «богомолья» он вернулся совсем недавно. Встретившись с Татьяной на опушке леса, он рассказал ей о том, как ему удалось пробраться в Брянские леса и как там живут партизаны.
— Настоящие войска… и генералы есть. Сила. Те, у кого струна терпения лопнула, пробились туда. Этих по жилкам тяни — не пикнут. А под Москвой-то, слыхала, как врага стукнули? Ну, это еще только мизинцем, а вот скоро вся сила земли нашей соберется, да кулаком прямо по сопатке паршивой, да со всего размаху, чтобы в мокрое место превратить морду бандитскую, да и другим наказ дать — не лезь на советский народ.
Переполненный такой верой, он теперь ходил по улицам, гордо неся голову, и при встрече с Гансом Кохом еле заметно кивал, как будто тот был не завоеватель, а просто навязчивый знакомый, с которым хочется порвать знакомство, но еще нет случая. И только однажды, истощенный голодовкой, он, подумав, сказал Татьяне:
— Стар уж я. Душой молодой, да тело не слушается, особо сердце. Могу споткнуться… тогда ты держись учителя Чебурашкина. Одно скажи ему: «На опушку за ягодами, мол, приходи». И придет. Ну как, листовочки-то принесла?
Татьяна по заказу Ермолая Агапова готовила маленькие листовки, и он всякий раз поправлял ее.
— Слова должны быть как острый топор, а у тебя — нежности.
— Да ведь так очень грубо, — возражала Татьяна.
— Грубо? Разве когда гадину убивают, нежные слова ищут?
— Вот они где все у меня, — притопывая кованым каблуком сапога, хвастался перед Татьяной Ганс Кох. — И уверяю вас, мы с вами скоро будем в Баку. Ах, Баку! Это есть океан нефти. Может быть, мне после окончательной победы взять промысел? Ох, нет, нет! Я открою в Берлине ювелирный магазин. Вы представляете? Самый чистый, самый доходный. Я стою за прилавком. Я торгую. Со всех сторон сыплются деньги. Деньги, деньги, деньги! Они сыплются, как дождь, как Ниагарский водопад. — Он смолкал и ходил по комнате, как будто что-то взвешивая внутри себя, затем произносил: — Я окончил гуманитарный университет. А когда окончил, спросил: «Ну, что я теперь буду делать?» Мне ответили: «Ты, Ганс, будешь торговать на углу кипяченой водой». — «Нет, — ответил я. — Я стану музыкантом». Но тут пришел Гитлер и сказал: «Ерунда. Самая большая музыка, Ганс, это всадить нож в тело врага и вертеть, вертеть. Ты, Ганс, должен стать военным, и ты завоюешь весь мир, и ты будешь богат». — «О-о, — я сказал, — это верно». И стал военный.
Татьяна бледнела, как бледнеет человек, неожиданно натолкнувшись в лесу на гадюку, и в ужасе думала:
«Вот так возьмут они моего Виктора и скажут: «Самая большая музыка — нож». Долой все — науку, искусство. «Самая большая музыка — нож».
А Ганс Кох, увлеченный, продолжал:
— Нет. Нож — еще не музыка. Золото — музыка. За золото можно убивать? Можно, — резким движением он выдвигал ящики старинного письменного стола и, подняв руки, как бы обнимая весь мир, вскрикивал: — Смотрите. Это золото! Это платина! Это есть музыка!
Татьяна стояла застывшая и только одним глазом видела: в ящиках, аккуратно разобранные, лежали золотые, платиновые коронки зубов — и в ней поднималась тошнота такая же, как если бы она видела отрубленные человеческие пальцы. А Ганс Кох вдохновенно хвастался, пересыпая в ладонях коронки.
— Это музыка. Восемь таких посылок я отправил под Берлин своей маме…
Татьяна с ненавистью думала:
«Да. Да. Насвистывая фокс-марш, он повесил Егора Панкратьевича, а потом снял с его зубов платиновые коронки… под фокс-марш он вешает, убивает… во имя… во имя зубных коронок. Так вот кто пришел в Европу. Но что же делать? Что? Что? Что? Убить? Мне его убить? — Она невольно выставляла свою тонкую, с сильными пальцами руку и, глянув на нее, содрогалась. — Вот этой рукой… убить?»
А Гансу Коху казалось, что она взволнована его словами, и он, налив в стопку рому, умиленно ловя взгляд Татьяны, произносил:
— За нашу единую цель?
— Да. За нашу единую цель, — еле слышно отвечала она, вкладывая в эти слова совсем другой смысл, вспоминая при этом Ермолая Агапова, и уходила в комнату сына.
Тут Мария Петровна встречала ее суровым взглядом.
— Ах, мама, мама, — только и произносила Татьяна, упрекая ее за такие глаза, и склонялась над кроваткой сына.
Виктор снова болел. Он хорошо ел, спал, но, несмотря на это, весь вытянулся, похудел и, глядя На всех, казалось, говорил:
«Да что же это вы безобразничаете?»
Ходить он начал сразу. Как-то на днях Мария Петровна поставила его на ножонки и, отпустив, протянув к нему руки, сказала:
— А ну, топ-топ, сыночек.
И он пошел, косо ступая пятками, а у дивана со всего ходу сел и снова потянулся, улыбаясь, как бы говоря: «Вот я какой герой».
Все у Ганса Коха шло блестяще…
Но вот кто-то в лунную, холодную ночь убил Митьку Мамина. Убил топором в затылок и привязал к столбу виселицы, на которой когда-то Ганс Кох повесил Егора Панкратьевича Елова. На грудь Митьке пришпилил кусок бересты с надписью: «Полюбуйтесь-ка на своего кутенка, проклятые».