Летчик, глядя куда-то стеклянными глазами, напрягся, как это делают оглохшие люди.
— Гибнем, — и, помолчав, еще более картавя: — На бреющем сбрасываем на немцев груз и… горим. На дачном приехал… И опять сегодня полечу. Каждый день с новыми. А сегодня, наверное, моя очередь: нельзя ведь четвертый раз вырываться из огня. Но надо, надо, надо… Саня, он хорошо — он сразу…
У Ивана Кузьмича одеревенели ноги. Это одеревенение пошло с пяток, потом перешло на поясницу, на грудь, и вот он уже задыхается, словно на него хлынула волна ядовитого газа.
— Ну, я пойду, — летчик сделал было движение, чтобы встать, но снова присел и, глядя на свои полуобожженные пальцы, стесняясь: — А у меня тоже есть мать. Как же. В Кимрах. Мы Кукушкины. Так вы ей, матери-то, как-нибудь тихонько. Очень прошу вас. Со мной ведь брат был, Валя… Так он тоже, ну там же. Так вы ей как-нибудь, прошу вас, потихоньку. Что ж, мол, война. Потихоньку: слабенькая она у нас, — посмотрев на пальцы, он тряхнул рукой, как бы что-то сбрасывая. — А отец тоже под поезд попал, два года уж. Ну что ж, несчастный случай. Это другим легко сказать — несчастный случай, а матери вроде поезд по сердцу проехал. Совсем затомилась она. И так-то маленькая, — летчик тихо засмеялся. — Бывало, отец, выпивши, возьмет ее на руки, шагает по улице и кричит: «Вот она, богатырша моя: двух сыновей мне принесла». Мы ведь близнецы с Валей. Да-а. А теперь и его нет. Вали. — Летчик встал и пошел.
Иван Кузьмич удержал его и почти одними губами спросил:
— Когда? Саня-то?
— A-а! Тогда же. В тот же день, первый, утром. Солнышко уже высоко было… Пулей в голову.
Иван Кузьмич весь опустился, будто его чем-то тяжелым ударили сверху.
«Мать. Сердце матери почуяло», — вспомнил он, как на станции в то утро упала Елена Ильинишна.
— Ну, ты ступай, — сердито заговорил он. — Ступай. Не ходи уж к нам-то. Ступай. Дай-ка я тебя поцелую. — Ивану Кузьмичу казалось, что он целует своего сына Саню, такого молодого, жизнерадостного и еще совсем наивного в своих жизненных порывах. А поднимаясь к себе на четвертый этаж, почувствовал другое, как он разом постарел: ноги цепляются за ступеньки, спина согнулась, руки повисли и стали вялые, совсем не цепкие. Поднявшись на площадку четвертого этажа, он закачался. — Ну вот, и к нам в семью война пришла, — прошептал он. — Война. И я несу весть эту. И как мать уедет с вестью такой? — Он вошел в квартиру и, видя связанные узлы, заколоченные ящики, снятые шторы, занавески, ткнулся в угол дивана, как бы намереваясь спрятаться от чего-то страшного и неотвратимого.
Семья готовилась к выезду из Москвы в город Барнаул. Коля и Петя, видимо, предстоящим путешествием были довольны: они деятельно собирали игрушки, помогали матери и бабушке перевязывать узлы и все щебетали, щебетали, особенно Петя.
— Мама, — кричал он, — а там что — в Барнауле?
— О-хо-хо, — послышался вздох Елены Ильинишны из соседней комнаты. — Барнаул, Барнаул. Говорят, там пески сплошные.
— Оставьте, мамаша, — оборвала ее Леля. — Там арбузы растут, — и, как всегда, показалось Ивану Кузьмичу, что сноха сказала что-то весьма неразумное, а та даже стала покрикивать: — Глупость говорите, мамаша. Арбузы очень полезны детям.
— Арбузы, арбузы. Да хоть бы они сроду не росли, — и Елена Ильинишна вошла в ту комнатку, где на запыленном диване сидел Иван Кузьмич. — А, батюшки! Ты тут, оказывается? Что ж тихо так? Дверь-то у нас не заперта была, — посмотрев на узелки, заколоченные ящики, она с тоской добавила: — Ну вот, Ваня, тридцать два года мы с тобой прожили, дня не разлучались… А теперь… свидимся ли?
Иван Кузьмич вскочил с дивана — маленький, невзрачный перед крупной Еленой Ильинишной — и, взъерошившись, как петушок, забегал по комнате, затем, сдержав себя, ласково сказал:
— Ну вот еще выдумала: свидимся ли? Временно, говорю, временно. Езжай-ка ты, — и снова опустился в угол дивана, горестно думая: «А я уж один всю тяжесть на сердце понесу. Ах, Саня, Саня!»
Казалось, пароход просто стоял на месте: он напряженно пыхтел, хлопал колесами, как подбитая птица крыльями, весь наискось скрипел, будто его кто переламывал, и гудел человеческим говором, плачем детей.
Потом, к вечеру, люди расселись. Гомон стих. Только пароход все так же напряженно пыхтел, стучал колесами и медленно плыл по реке. Тихо прошлепал мимо Кремля, как бы рассматривая и прощаясь с ним, затем медленно вышел из гранитных берегов реки и за Москвой, на равнинах, начал петлять среди лугов, усыпанных копнами прочерневшего сена.
Иван Кузьмич сидел на корме, хотя в кармане у него лежал билет первого класса. Ему и Степану Яковлевичу билеты на пароход в каюту первого класса всучил все тот же Едренкин, контролер из наркомата, взяв у них взамен два билета третьего класса на поезд, который сегодня же вечером отправлялся на Урал…
Белолицый, с черной бородой, с большими красивыми, располагающими к доверию глазами, Едренкин, встретив их в наркомате, напал на них, как сокол на куропаток.