Хотя долгие годы уже прошагали по растоптанной, усеянной шрамами равнине, все же, всегда вскакивали внезапно, как бы просыпаясь из безумия и ужасных снов. Где были? Где-то на полях лунных кратеров? Низвергнуты в глубины ада? Ведь это же не могло быть земным ландшафтом, эта адская танцевальная площадка смерти, окруженная желтоватым пламенем по краям! Ни один очаг не бросал свой мирный свет в пространство, только пестрые сигналы уничтожения вырывались из какой-то ямы в воздух как пламенное вступление трещащей бойни. Ни один куст, ни один крохотный стебелек не задевал спотыкающуюся ногу. Бледные туманы и ядовитые газы окутывали острова печальных деревьев, черные, разбитые каркасы. Иногда появлялся дом, покинутый и развалившийся как обломки затонувшего корабля на дне моря. Что это было, что своими слизистыми щупальцами на ощупь искало сердце в неопределенном свете из всех углов? Ужас смерти и разложения.
Разложение. Кое-кто растворился без креста и могильного холмика на дожде, солнце и ветру. Мухи с жужжанием окружали его уединенность плотным облаком, душный угар парил вокруг него. Запах тлеющего человека нельзя ни с чем спутать, он тяжелый, сладковатый и противно липкий как жесткая каша. После больших битв он так тяжело нависал над полями, что даже самый голодный забывал о еде.
Часто маленький дозор твердых как сталь парней бесконечные дни держался в облаках битвы, отчаянно уцепившись за неизвестный кусочек траншеи или ряд воронок, как потерпевшие кораблекрушение в урагане цепляются за сломанные мачты. В их центре смерть вонзила в землю свой штандарт полководца. Трупные поля перед ними, скошенные их пулями, рядом с ними и между ними трупы товарищей, с самой смертью в их глазах, которые необычайно неподвижно лежали на вислых лицах, этих лицах, которые напоминали об ужасной реалистичности старых картин распятия. Почти изнеможенные сидели они среди разложения, которое становилось невыносимо, если одна из железных бурь снова пробуждала застывшую пляску смерти и бросала истлевшие тела высоко в воздух.
И чем помогало то, что они посыпали песком и известью следующих или бросали брезент на них, чтобы ускользнуть от постоянного вида черных, распухших лиц? Их было слишком много; всюду лопата натыкалась на что-то засыпанное. Все тайны могилы лежали открыто в такой чудовищности, перед которой поблекли самые безумные сны. Волосы пучками спадали с черепов как вялая листва с осенних деревьев. Некоторые растворялись в зеленоватую рыбную мякоть, которая по ночам проблескивала сквозь разорванные мундиры. Если на нее наступали, то нога оставляла фосфорические следы. Другие высушивались, превращаясь в известковые, медленно осыпающиеся мумии. У иных мясо как красно-коричневый желатин стекало с костей. Душными ночами опухшие трупы просыпались к таинственной жизни, когда скопившиеся газы с шипением и бульканьем выходили из ран. Но самым страшным, тем не менее, было бурное копошение, вытекавшее из тех, которые состояли только лишь из одних бесчисленных червей.
Почему я должен беречь ваши нервы? Разве мы сами не лежали однажды четыре дня в ложбине между трупами? Разве нас всех там, мертвых и живых, не покрывал плотный ковер больших, сине-черных мух? Куда уже больше? Да: там лежал тот, с которым мы порой делили ночное дежурство, иногда бутылку вина и кусок хлеба. Как может говорить о войне тот, который не стоял в нашем кругу?
Когда после таких дней фронтовик шагал по городам глубокого тыла в серых, молчаливых колоннах, склонившись и в обносках, тогда его вид заставлял застыть самое рассеянное поведение беззаботных там позади него. «Как будто вытащен из гроба», шептал кто-то своей девушке, и каждый содрогался, которого задевала пустота мертвых глаз. Эти мужчины были переполнены ужасом, они были бы потеряны без опьянения. Кто может определить это? Только поэт, проклятый поэт,
Пронизывающий ужас, в его тонких излучениях доступный только самым чувствительным, лежал в контрасте, трескучем контрасте, там, где жизнь и уничтожение соприкасались в сильном олицетворении.
Этот ужас истекал из разрушения, страшного в своей мнимой бесцельности.