При зажигании свечи я вижу тающий стеарин, покрытый слоем вшей. У моего денщика есть привычка сжигать своих вшей на свече. В данный момент он лежит с моим заместителем и его денщиком вместе на топчане. Они спят беспокойно, хрипят, стонут, валяются туда-сюда. С отвращением мой взгляд задевает место, в которое порхающее мерцание свеч мелькает над их расплывчатыми телами. Ну и хлев! Как тесно мы вместе сидим в грязи. Это выглядит очень уютно в иллюстрированных журналах, похоже на окладистую бороду, загородный поселок дачников и трубку, но если постоянно слушать, как каждый полдень чавкают – не говоря уже обо всем остальном – и как каждую ночь храпят, то с грустью вспоминаются времена собственной квартиры, собственной тарелки и собственного умывальника.
Я отрезаю толстый ломоть хлеба и лезу своим карманным ножом в липкую консервную банку, чтобы покрыть хлеб похожими на кашу волокнами говядины. Мои руки грязны и холодны, в моем черепе горит огонь бодрствовавшей ночи. Мозг работает слабо и неохотно и порождает ряд неотчетливых, беспорядочных и мучительных картин. Тогда я бросаюсь на топчан рядом с другими.
К утру мою полудремоту разрывает грохот котелков и ударов лопат. Ординарцы приносят кофе и хлопочут у крохотной печки из листового металла. По-видимому, они получили по дороге огонь.
«Парень, вот уж была снова поездка; моя посуда почти пуста. Томми особенно палили по ложбине, каждое утро у нас был там только неприкосновенный запас. Одна эта штука влупила мне по заднице куском земли, так что я, все таки, сбился с ровного шага. Снова было совсем вплотную от меня!»
Он совершенно прав. Снова совсем вплотную. Собственно, тут всегда совсем вплотную. К этому, наконец, привыкаешь. Вон там двое сидят на своих ящиках ручных гранат, как всегда, только немного запыхавшись. Если бы они теперь не вернулись? Лежали бы выпотрошенные в ложбине, большие трубчатые кости сломаны как соломинки, обожженные и разорванные?
Мы забыли бы это уже завтра. Мы – чистые машины забывания. Разумеется, если стоишь перед таким каприччио голого разрушения, ужас как медленный, холодный разрез ножа проходит сквозь душу. Тогда отворачиваешься и делаешь странное усилие, которое я сравнил бы, пожалуй, с подтягиванием на руках или судорожным глотанием, которым хотят сдерживать рвоту. Это возмущение против костлявого кулака безумия, давление которого уже обтягивает мозг с тяжестью и темнотой. При дальнейшем движении думаешь, что, пожалуй, не настолько уж все плохо. Только один еще бормочет как во сне: «Голова. Ты видел голову?»
Оба беседуют дальше. Другой говорит: «Однажды всему этому крышка. Тот, кто погиб в самом начале, тому еще повезло. Мне только интересно, как долго все это дерьмо еще продлится».
Теперь начинается один из тех бесконечных разговоров о войне, которые я слушал уже сотни и сотни раз до пресыщения. Это всегда одно и то же, только ожесточение становится острее со временем. Люди подходят к этому жизненно важному вопросу с религиозной серьезностью, чтобы снова и снова биться своей головой по стенам своего горизонта. Они никогда не найдут решения, так как уже их постановка вопроса неправильная. Они воспринимают войну как причину, не как выражение, и потому они ищут снаружи то, что можно найти только внутри. Только проявление, грубая поверхность имеет для них значение.
Между тем: их нужно понимать. Они материалисты в полном понимании этого слова, я, прожив среди них теперь уже целые годы, слышу это из каждого их слова. В первое время я удивлялся важности, которую они приписывали, например, еде, и вскоре сделал наблюдение, что лишения крайне тяжело давались им, людям физического труда. Они – действительно материал, материал, который идея сжигает, хотя они не сознают этого, для ее больших целей. В этом их собственное значение, величину которого они не в состоянии охватить, и это причина их страданий. Потому с ними нужно обращаться соответственно: человечно и сочувственно, насколько они индивидуумы, жестко, насколько их бытие принадлежит не личности, а идее.
Да, только поверхностное значит что-то для них. Для них их постановка вопроса является единственно верной. Если бы они нашли путеводную нить, чтобы найти дорогу из лабиринта войны или с отчаянием разрубить ее гордиев узел, то они были бы у цели своих желаний. Тогда у них снова было бы то, о чем они плачут ежечасно, тихое прозябание в ограниченном пространстве, счастье в мелкобуржуазном смысле. Если они в безопасности, то все остальное для них далеко, «лежит за семью морями». То, что они с помощью мира или революции ни на шаг не приблизились бы к истинной проблеме войны, что они сами тоже являются предпосылкой войны, им никогда не удастся разъяснить. Они – эгоисты, и это хорошо.