Снаружи на улице я спрашиваю одного штатского о бассейне. Мне доставляет удовольствие говорить по-французски. При этом у меня такое чувство, как будто меня, все же, что-то связывает со страной, которой я наношу раны.
В бассейне великолепно. Солнце сквозь стеклянную крышу бросает дрожащие завитки на зеленую кафельную облицовку. Я с усердием скольжу по воде. От трамплина в мою сторону смеются несколько голых фигур. Мои товарищи уже здесь; я вовсе не узнал их сначала. Когда всегда видишь их, покрытыми пересохшей грязью, склонившимися и пробирающимися по траншеям, то удивляешься их тугим, стройным телам, мышцы которых играют под влажным блеском как жидкий мрамор. Какие они, все же, прекрасные парни! Почти на всех красные следы шрамов, которые выжгла у них в плоти разрывающаяся в бою сталь. Когда они кидаются в воду сверху как вибрирующие стрелы, чувствуешь инстинктивно: они обладают мужеством.
От бассейна я неторопливо прогуливаюсь к музею, который лежит совсем близко. Свежий осенний воздух делает влажное лицо холодным и гладким, глаза блестящими. В залах с картинами один голландский художник висит рядом с другим. Правильно, Фландрия ведь очень близко. Эти рыбные базары, деревенские кабачки, крестьянские танцы дышат уютом, желанием и уютным наслаждением. Там кистью художника водила текущая жизнь. Сегодня мне нужно тепло; для Гойи я ничего не мог бы чувствовать. Также коллекция японских миниатюр стоит там под стеклом, изящные шедевры ручной работы, резьба по эбеновому дереву, нефриту и слоновой кости, фигурки из черноватой меди, украшенные золотом и серебром. Я долго рассматриваю завитое щупальце каракатицы из желтоватой слоновой кости с сотнями более темных присосок, на котором сидит крохотная металлически-зеленая муха. Беглый взгляд искоса во время прогулки по морскому берегу должно было вызвать эту идею. Также там есть арбузы величиной с грецкий орех, в которых выведено каждое отдельное семечко, маленькие черепахи с орнаментируемым панцирем спины и обезьянка, которая бьет в барабан. Все это настолько совершенно, что если однажды видели это, то нельзя себе даже представить, что можно было бы сделать лучше, и это пробуждает ту самую чистую радость, с которой рассматривающий полностью окунается в эти образы.
Во второй половине дня я снова иду в город, наполняющийся просыпающейся суматохой. С заостренным чутьем жителя большого города я прохожу суету, в то время как мозг легко и точно перемалывает изобилие меняющихся картин. Витрины, книжные магазины, мелькающие трамваи и автомобили, немецкие, французские, фламандские обрывки фраз, женщины, вопреки разделяющим народы валам все еще окруженные влияниями города Парижа; все это наталкивается и объединяется в сияющую, тысячерукую картину жизни. И этот поток самых различных отношений с бытием опрокидывает свои волны навстречу мне тем сильнее, что я всего сутки назад был еще совсем первобытным человеком, живущим в пещерах и борющимся только за свою жизнь. Тут я чувствую, что существование – это опьянение и жизнь, дикая, замечательная, горячая жизнь, пылкая молитва. Я должен выразиться, выразить любой ценой, чтобы я, содрогаясь, осознал: Я живу, я еще живу. Я погружаю свои взгляды в глаза проходящих мимо девушек, бегло и убедительно и радуюсь, если они улыбаются. Я захожу в магазин и покупаю себе сигареты, самые лучшие, само собой разумеется. Я останавливаюсь перед каждой витриной, рассматривая белье, изящные ювелирные изделия и книги. Я ем в маленькой таверне, и ничего нельзя упустить, также мокко и графин ликера, наконец.
Тогда я снова шагаю по улицам и площадям, которые плавают теперь в огнях. Постепенно я захожу в пригород, кварталы которого возвышаются вечером холодно и мрачно. Только с далекими промежутками тлеют фонари. Я останавливаюсь у перил моста и пристально смотрю в черное зеркало канала. Я стал печален, все одиноко и неизвестно. Ветер отрывает целые ветки с листьями с осенних деревьев, проносит их с шелестом мимо меня и бросает их в воду. Баржа неслышно скользит под мостом как длинный, черный гроб.