Перемена обстановки, расширенный круг действия, внимание просвещенного класса столицы, заинтересованного судьбой финляндского изгнанника, наконец, юность, легко заносящая, легко обольщаемая, -- все это смягчило болезнь душевных ран поэта: ропот его умолк, он предался увлечению, и его П.-бургские Элегии и Антологические стихотворения суть цветы, которые, кружась по паркету, сеял он по следам своим. Это повесть сердечных похождений юноши, размолвок и любезностей, выходки, мщения, шалости, шутки и пр. -- Тон этих пьес Боратынского был благородный, легкий, доступный к сердцу: этим направлением особенно отличаются все стихотворения П.-бургского периода. Боратынский первый у нас, и именно первый, заговорил по-русски с каждой благовоспитанной дамой и обо всякой любезной мелочи паркетного круга. Небрежно, как бы резвясь, он вязал свои букеты, но эта небрежность была дитя художества, обдуманная необдуманность кокетки, всегда торжествующая. Под строгим к себе и отчетливым пером его улегались мягко, блистали и нежили слух русские звуки, и аристократически завладели первенством в гостиных и будуарах: бледная французская поэзия скромно пряталась в этих альбомах in quarto наших блистательных дам, про которые восклицал Пушкин: ...Вы, украшенные проворно Толстого кистью чудотворной. Иль Боратынского пером!.." -
так говорит финляндский друг Боратынского, добрый Коншин. Кое в чем он, конечно, не точен, ученая важность его, с какою он рассуждает о стихотворениях П.-бургского периода, самобытна лишь в той мере, в какой могут быть оригинальны пересказы журнальных статей 20-30-летней давности, а слова о том, что Боратынский первый заговорил в стихах светским языком, весьма напоминают все, что было некогда говорено об Иване Ивановиче Дмитриеве, в чьих стихах, как повторяли, "поэзия в первый раз украсила разговор лучшего общества". -- Но Коншин прав, когда говорит о ропоте и досаде Боратынского, прав, вспоминая ликование нейшлотцев при известии о выступлении в Петербург, прав безусловно насчет щедрого любования Боратынским Пушкина. Пушкин оставался тогда по-прежнему в Кишиневе и перекликался с Боратынским, кажется, только через Дельвига да через брата Левушку, а сам вряд ли писал (как и Боратынский ему). Но чем дальше, тем больше Пушкин хотел видеть в нем не просто нашего по духу, разуму и вкусу, а равного по стихам. Так и было, в общем-то, при том, однако ж, что душой своей Боратынский был ему чужд, и Пушкину ни сейчас, ни потом не удалось найти в нем действительно брата.
Впрочем, все это впереди, а пока Пушкин пишет из Кишинева скептическому Вяземскому в Москву: "Но каков Баратынский? Признайся, что он превзойдет и Парни и Батюшкова -- если впредь зашагает, как шагал до сих пор, -- ведь 23 года счастливцу! * Оставим все ему эротическое поприще и кинемся каждый в свою сторону, а то спасенья нет".
* NB: счастливцу тогда не исполнилось и 22-х.
* * *
Понятно, что они не кинулись по сторонам и продолжали каждый свои элегические выходки, ибо были молоды и непрерывно влюблены.
Но уже только самые соперники Боратынского в любви да еще некоторые обиженные его превосходством элегические соревнователи отказывались признавать, что элегии Боратынского, в коих "истинное чувство облекается стихом гармоническим, необыкновенно метким и выразительным, поставили его у нас первым элегическим поэтом".