Он стал для Коншина тем, кем для него самого стал год назад Дельвиг, и получилось так, что, как бы благодаря Боратынскому, Коншин сам начал сочинять, одно время сделавшись почти его поэтической тенью. Между тем Коншин был на семь лет старше Боратынского. Зимой 820-го года он был штабс-капитаном Нейшлотского полка, под его началом находилась рота, и он уже мыслил о выгодной отставке.
Писем Боратынского и писем к Боратынскому за 820-й год не сохранилось ни одного, и мы должны быть премного признательны Коншину за то, что двадцать пять лет спустя, уже в бытность директором тверских училищ, он сел за стол и набросал в общих чертах то, что помнил о временах своей службы в Финляндии и о Боратынском, в частности. Вспомнившегося оказалось немного. Но спасибо и за то.
Вот собственные слова доброго штабс-капитана:
"...Я пишу просто запросто мои воспоминания об нем, как о друге и сослуживце.
Хочу начать с того, что объясню, какой судьбой мы столкнулись с Боратынским в Финляндии.
Начну с собственного моего формуляра.
В 1811 году я служил прапорщиком в конной артиллерии. Пока продолжалась последняя великая лихорадка Европы с XII до XV года включительно, естественно, продолжались и блистательные надежды всех прапорщиков. Однако же мир Европы застал меня в этом же чине, но уже больным и сердитым. В 1818 году я вышел в отставку поручиком и целый год придумывал, что делать с своей персоной. Жар головы простыл, я решился вступить в гражданскую службу; но как неучам чин коллежского асессора не давался, то предварительно решился, поправ всякую гордыню, идти в армейскую пехоту, стоящую в Финляндии (где от скуки множество шло в отставку и потому производство было скорое) и дослужиться во фронте до этого заповедного чина. По этому-то плану, сделав в 1819 году первый шаг, я сошелся с Боратынским в Нейшлотском пехотинском полку, куда он поступил унтер-офицером из гвардии, вслед за мной.
Скучный формуляр мой больше не потревожит читателя. Осенью * командир нашего полка, полковник Лутковский **, получил извещение от родных об определении к нам Боратынского.
Я узнал, что он сын известного благородной добросовестностью генерала Абрама Андреевича Боратынского, человека взысканного особенною милостию императора Павла ***, что он был сначала в Пажеском корпусе, но отсюда, в числе других напроказивших детей, исключен; кончил образование дома, и принят был рядовым в лейб-егерьский полк.
Я услышал, что в Петербурге первыми литературными трудами он обратил на себя внимание просвещенного круга; что он интересный юноша; имеет воспитание, называемое в свете блестящим, милую наружность и доброе сердце.
Я с нетерпением ждал его.
Мы стояли в Фридрихсгаме.
Однажды, пришед к полковнику, нахожу у него за обедом новое лицо, брюнета, в черном фраке, бледного, почти бронзового, молчаливого и очень серьезного.
В Финляндии, краю военных, странно встретить русского во фраке, и поэтому я при первой возможности спросил: что это за чиновник? Это был Боратынский ****.
* Если память не изменила Коншину, то, значит, действительно, определение Боратынского в Нейшлотский полк было подготовлено задолго до нового, 1820-го года.
** Лутковский в ту пору был еще подполковником, В полковники он произведен осенью 1821-го.
*** На днях меня посетил один старичок полковник из так называемых Гатчинских, к слову о генерале Боратынском. -- "Говорят, что у него сердце было доброе", -- сказал я. -- "Не доброе, сударь, -- отвечал мне браво ветеран, -- а ангельское!" (примечание Коншина).
**** Я пишу Боратынский, а не Баратынский; поэт всегда употреблял о и горячо всегда отстаивал честь этого о (примечание Коншина).
Легко представить себе положение молодого человека, принадлежащего по рождению и связям к так называемой везде высшей аристократии, человека, получившего личную известность, и вдруг из круга блестящей столичной молодежи брошенного в пехотный армейский полк, как на дикий остров. В первом столкновении с отысканными на этом острове людьми едва ли не был бы кто столь же молчалив и серьезен, как Боратынский.
Лутковский нас свел; мы разговорились сначала про Петербург, про театр, про лицей и Пушкина, и наконец про литературу. Лицо Боратынского оживлялось поминутно, он обрадовался, что и здесь можно разделить себя, помечтать и поболтать. Часа через два, переговоря и то и другое, мы дружно обнялись. Боратынский преобразился: он сделался мил, блестящ, прекрасен, а я из армейского франтика стал, по словам его, кладом, который для себя нашел.
Верстах в 15 от Фридрихсгама в пустынной каменистой дичи раскинуты казармы Ликоловские, где стояла рота, мне данная. Боратынский стал часто навещать меня и наконец разделял часто пополам свое время между трудами литературными и поездками сюда. Скоро образовалась между нами литературная дружба; его муза говорила со мной; он привез мне свой Добрый совет, эпикурейскую шутку, оконченную так : Будь дружен с Музою моею, Оставим мудрость мудрецам; На что чиниться с жизнью нам, Когда шутить мы можем с нею.