И Боратынский был влюблен в нее -- однако совсем не так, как сгоравший в пламени страсти Языков, не так, как ловко-любезный Левушка Пушкин, не так, как добрый Александр Иванович. Он любил в ней прототип своей будущей подруги, той подруги нежной, любви надежной, чей полный образ будет творить впоследствии, когда судьба предложит ему Настасью Энгельгардт -- для того, чтобы он, воссоздав в ней облик красоты и добра, некогда обретенный в Светлане, сделал свой окончательный нравственный выбор, отрекшись, по крайней мере, вслух от красы двусмысленной, лукавой и черноокой (С.Д.П. и Магдалина *) для того, чтобы отдаться вылепленному по подобию образа Светланы идеалу, в котором есть то, что красоты прекрасней, что говорит не с чувствами -- с душой и что над сердцем самовластней земной любви и прелести земной. Все, что потом Боратынский писал для своей подруги нежной, -- это распространение конспекта из восьми строк, некогда адресованных Светлане:
* О ней отдельная повесть.
>
Очарованье красоты В тебе не страшно нам: Не будишь нас, как солнце, ты К мятежным суетам; От дольней жизни, как луна, Манишь за край земной, И при тебе душа полна Священной тишиной.
Любит судьба отражения и повторы...
И был на хлопотах Жуковского и Тургенева отпечатлен лунный свет Светланиной души. Был.
* * *
Боратынский собрался с духом и, видимо, несколько дней писал и обрабатывал для отсылки свой ответ Жуковскому. То была полная исповедь его пажеской жизни. Конечно, как всякая исповедь, она усиливала одни детали, ослабляла другие, переставляла имена и факты, путала даты. Но искренность показаний внутреннего бытия искупала фактическую неполноту и хронологические перестановки. Вы читали эту исповедь. Думаем, вся эта болезненная история достаточно памятна и незачем ее снова припоминать в подробностях, тем более, что скоро минет 8 лет со дня ее происшествия.
Исповедь его, конечно, похожа отчасти на план нравоописательного романа и вполне могла бы быть представлена под каким-нибудь поучительным заглавием, допустим: "Евгений, или Пагубные следствия юношеских заблуждений". Не исключаем, что нечто подобное ее автор думал про себя, когда сочинял. Но вместе с тем было ему и не до шуток.
Приведем лишь назидательное окончание исповеди. Читатель легко найдет совпадения и разночтения с тем, что было на самом деле:
"По выключке из корпуса я около года мотался по разным петербургским пансионам. Содержатели их, узнавая, что я тот самый, о котором тогда все говорили, не соглашались держать меня. Я сто раз готов был лишить себя жизни. Наконец поехал в деревню к моей матери. Никогда не забуду первого с нею свидания! Она отпустила меня свежего и румяного; я возвращаюсь сухой, бледный, с впалыми глазами, как сын Евангелия к отцу своему. Но еще же ему далече сущу, узре его отец его, и мил ему бысть и тек нападе на выю его и облобыза его *. Я ожидал укоров, но нашел одни слезы, бездну нежности, которая меня тем более трогала, чем я менее был ее достоин. В продолжении четырех лет никто не говорил с моим сердцем: оно сильно встрепетало при живом к нему воззвании: свет его разогнал призраки, омрачившие мое воображение; посреди подробностей существенной гражданской жизни я короче узнал ее условия и ужаснулся как моего поступка, так и его последствий. Здоровье мое не выдержало сих душевных движений: я впал в жестокую нервическую горячку, и едва успели призвать меня к жизни.
* И когда он был еще далеко, увидел его отец его и сжалился; и побежав, пал ему на шею и целовал его (Евангелие от Луки, 15,20).
18 лет вступил я рядовым в гвардейский Егерский полк, по собственному желанию; случайно познакомился с некоторыми из наших молодых стихотворцев, и они сообщили мне любовь свою к поэзии. Не знаю, удачны ли были опыты мои для света; но знаю наверно, что для души моей они были спасительны. Через год, по представлению великого князя Николая Павловича, был я произведен в унтер-офицеры и переведен в Нейшлотский полк, где нахожусь уже четыре года.
Вы знаете, как неуспешны были все представления, делаемые обо мне моим начальством. Из году в год меня представляли, из году в год напрасная надежда на скорое прощение меня поддерживала; но теперь, признаюсь вам, я начинаю приходить в отчаяние. Не служба моя, к которой я привык, меня обременяет; меня тяготит противоречие моего положения. Я не принадлежу ни к какому сословию, хотя имею какое-то звание. Ничьи надежды, ничьи наслаждения мне не приличны. Я должен ожидать в бездействии, по крайней мере душевном, перемены судьбы моей, ожидать, может быть, еще новые годы! Не смею подать в отставку,
хотя, вступив в службу по собственной воле, должен бы иметь право оставить ее, когда мне заблагорассудится; но такую решимость могут принять за своевольство. Мне остается одно раскаяние, что добровольно наложил на себя слишком тяжелые цепи. Должно сносить терпеливо заслуженное несчастие -не спорю; но оно превосходит мои силы, и я начинаю чувствовать, что продолжительность его не только убила мою душу, но даже ослабила разум.