Я любил их. Они меня не трогали почём зря и не мешались. Дерек возился то в гараже, то в душе, усовершенствовал то краны, то сливы, то антенну на крыше. Лиза приносила целые сантаклаусовские мешки мелочей: какие-то свои чашки, какие-то квадратные японские блюдца, подсвечники, циновки, и так радовалась всей этой ерунде, что я тоже радовался: за компанию. Триша неистово хотела замуж за француза, поэтому проверяла на мне свои кулинарные способности и даже ходила со мной по магазинам: французы ведь очень экономные люди, так что и ей надо было научиться. Два француза были уже отбракованы, и оба раза мы с Тришей неплохо посидели до утра на импровизированных поминках по её личной жизни.
Дуглас был другой, он мешался.
Ему было тесно и неуютно в бывшей гардеробной.
Ему было не по себе при Дереке, Лизе и Трише. Это получалось само собой. Я знал, что Дерек занимается йогой, Лиза фермерская дочка, а Триша наследная владелица автозаправки в бегах. Но когда появлялся Дуглас Фогерти с растрёпанными волосами, облупленным от непривычного солнца носом и своей щенячьей ухмылкой, все сразу вспоминали, что Дерек – дизайнер, что Лиза ведёт колонку в журнале, что о рассказах Триши хорошо отзывалась то ли Санди, то ли Мэнди, хрен её знает – короче, эта, которую сейчас повсюду продают в голубых обложках; а вот Дуглас – никто. Такой улыбчивый простачок, скорее симпатичный, но всё равно дурак, которому сначала не хватило ума окончить колледж, а потом не хватило сноровки хоть как-нибудь устроиться.
Дуг был не только глуповат и неудачлив. Если бы мне надо было охарактеризовать его в пару слов – я сказал бы «феноменальная бездарность».
Восемь лет из моих детства и юности сожрала художественная школа мисс Плятцидевски, выжившей из ума полячки, бравшей за занятия такие гроши, что мать моя не утерпела: одержимая игрой под названием «урвать подешевле», она запихнула меня в эту чёртову школу – и я все эти чёртовы восемь лет размазывал по бумаге акварель и темперу, подыхая от скуки. Я до сих пор иногда рисую: потому же, почему другие люди грызут ногти или ковыряются в ушах. И вот Дуглас появился на пороге моей комнаты с бумажным ворохом в руках, сообщил, что ему скучно и что он хочет показать мне свои рисунки.
В мечтах Дуг видел себя по меньшей мере Борисом Вальехо. Он старательно выводил на тонкой бумаге мускулистых девиц в доспехах – доспехи прикрывали только стратегически неприличные места, а мускулы были нарисованы там, где по его представлению они должны находиться. Он рисовал лошадей, драконов, спортивные автомобили и детей. Дуглас Фогерти бросил колледж ради художественной школы и проучился два с половиной года. Серьёзно. Нет, конечно, из колледжа его выгнали за непроходимую тупость, но рисовать он действительно учился – упорно и старательно, изводя всю бумагу, карандаши и шариковые ручки, которые находил вокруг; и действительно ходил в эту свою школу два с половиной года, не пропустив ни занятия. Глядя на даты (всякий его рисунок был украшен старательно выведенной датой и замысловато соединёнными буквами DF), я обнаружил, что сегодняшние и двухлетней давности рисунки не отличаются ничем. Те же беспомощные грудастые тётки с вывихнутыми локтями и подобием варежек вместо кистей рук – Дуг не умел рисовать пальцы. Те же кривоногие лошади, плоские машины и перекособоченные чашки в натюрмортах. Он, видимо, понимал, что ничего не получается, но из последних сил надеялся, что я обнаружу в его мазне что-нибудь интересное.
И я обнаружил, конечно. Точнее, сделал вид. Этим я купил Дугласа с потрохами.
Я хотел завести собаку – наверное, лабрадора, чтобы сидел у меня в комнате на полу, тыкался носом в колени, таскал в зубах палки и приносил на лапах пляжный песок, недолго хотел – ровно тридцать семь дней после развода. А теперь у меня каждый день сидел Дуглас Фогерти и нёс потрясающую околесицу. Дуг был чем-то средним между дыркой в зубе и колыбельной песней, он раздражал и успокаивал одновременно, и думать о нём как о настоящем человеке было сложно. Всех людей, похожих на Дугласа, я выкинул из своей жизни ко всем чертям. Уже лет двадцать как. Потому что бестолковые существа. И то, что с одними мы вместе ходили в школу, а с другими жили в одном квартале, их не оправдывает.
Однажды я подумал, что он – симпатичная обезьяна. Стало неприятно. Пускай уж лучше лабрадор.
Дуг писал стихи. Для своей силиконовой Мэгги. Он читал их мне, а я делал вид, что слушал, а иногда даже слушал всерьёз: это было смешно. Стыдно, но всё равно смешно. Как-то раз, ухохотавшись про себя вдоволь над очередными «фиалковыми глазами», я прочёл ему сто тридцатый сонет Шекспира, и Дуг спросил… Серьёзно, он спросил: «А чем у меня хуже?»