В оконный переплет был вставлен осколок ртутного зеркала, и в нем отражался ее профиль: мокрые от пота волосы, потухшие раскосые глаза, прямая, бледная переносица, пересохшие, полные, безостановочно трясущиеся губы. Проникавшие через окно солнечные лучи падали на живот сбоку. Синеватые изгибы выступивших кровеносных сосудов вместе с неровными выпуклостями и впадинами выглядели пугающе. Она смотрела на свой живот, и мрачные чувства в душе сменялись светлыми, подобно небесам в разгар лета здесь, в Гаоми: то по ним несутся черные тучи, то они сияют прозрачной лазурью. Правда, ей даже страшно было опускать глаза на живот – такой он огромный, а растянувшаяся кожа, казалось, вот-вот лопнет. Однажды ей приснилось, что внутри у нее кусок холодного как лед железа. В другой раз привиделась жаба, вся в пятнышках. Железо – ладно, напряглась, но вынесла, а вот при мысли о жабе тело всякий раз покрывалось мурашками. «Бодхисатва, оборони… Духи предков, защитите… Боги и демоны, какие ни есть, сохраните и пощадите, дозвольте родить здоровенького мальчика, чтобы все было на месте… Сыночек, родненький, выходи давай… Правитель небесный и мать-земля, всевышние небожители и лисы-оборотни, помогите…» Так она просила и умоляла меж накатывающих одна за другой, раздирающих все нутро схваток. Руки вцепились в циновку под головой, тело била дикая дрожь, глаза вылезли из орбит, взор застилала багровая пелена с раскаленными добела полосами: они извивались, перекашивались и таяли, будто плавящиеся в печи нити серебра. Сдерживаться уже не было мочи, и изо рта вырвался крик. Он вылетел в окно, заметался по улице и проулкам, сплелся веревкой с воплями Сыма Тина, и это хитросплетение звука змейкой проскользнуло через торчащие из ушей седые волосы пастора Мюррея, высокого, сутулого, с шапкой рыжих волос на большой голове. Он в это время забирался по прогнившим ступеням лестницы на колокольню и, вздрогнув, остановился. В голубых глазах, вечно слезящихся, как у заблудшей овцы, и неизменно трогающих своей добротой, блеснул лучик радостного удивления. «Всемогущий Боже…» – пробормотал он с жутким дунбэйским акцентом, как говорят в Гаоми, и, перекрестившись большой красной пятерней, стал карабкаться дальше. Поднявшись на самый верх, он ударил в покрытый зеленой патиной медный колокол, который когда-то висел во дворе буддийского монастыря.
В розовых лучах раннего утра поплыл унылый звон. После первого удара колокола, вслед еще за одним криком о скором появлении японских дьяволов, у Шангуань Лу отошли воды. Вместе с запахом козлятины волнами наплывал то густой, то едва уловимый аромат цветков софоры. Перед глазами с удивительной четкостью мелькнула рощица, где она в прошлом году предавалась любви с пастором Мюрреем, но из этих воспоминаний ее вырвала свекровь, которая вбежала в комнату с высоко поднятыми, заляпанными кровью руками. Ужас какой-то: казалось, от них сыплются зеленоватые искорки.
– Не родила еще? – услышала она громкий голос и чуть ли не со стыдом мотнула головой.
Голова свекрови подрагивала в ярком солнечном свете, и Шангуань Лу с удивлением заметила у нее в волосах седину.
– А я думала, уже.
Свекровь потянулась к ее животу – большие костяшки пальцев, крепкие ногти, жесткая кожа, вся будто в мозолях, даже на внешней стороне ладоней, – и страх только усилился. Хотелось отстраниться от этих привычных к железу, а сейчас перепачканных ослиной кровью рук, но сил не было. Руки бесцеремонно надавили на живот, отчего даже сердце перестало биться и по всему телу прокатилась волна ледяного холода. Не сдержавшись, Шангуань Лу несколько раз вскрикнула – не от боли, а от страха. Руки грубо ощупывали ее, давили на живот, а под конец свекровь и вовсе хлопнула по нему пару раз, как по арбузу, будто расстроившись, что купила неспелый.
Наконец руки оставили ее в покое и повисли в солнечном свете – тяжелые, неудовлетворенные. Сама свекровь легко плыла перед глазами большой тенью, и только эти руки – реальные, могучие, – казалось, могли делать все что угодно и с кем угодно. Ее голос донесся откуда-то издалека, словно из глубокого пруда, вместе с запахом ила и пузырями раков:
– …Зрелая дыня сама падает, как время придет… Ничто ее не остановит… Потерпи чуток, о-хо-хо… Неужто не боишься, что люди засмеют, неужто не страшно, что и твои дочки драгоценные будут потешаться над тобой?..
Одна из этих гадких рук снова опустилась на ее торчащий живот и стала постукивать по нему: послышались глухие звуки, словно от отсыревшего барабана из козлиной кожи.
– Ну и неженки пошли нынче бабы! Я когда муженька твоего рожала, еще и подошвы для тапок прошивала…
Наконец постукивание прекратилось, и рука убралась в тень смутным абрисом звериной лапы. Голос свекрови мерцал в полумраке, и волна за волной накатывался аромат софоры.