Он был одет в серый костюм из гладкой шерсти, который плотно облегал его плечи и бедра, а пиджак выглядел еще более бесстыдно, чем слишком тесное трико, которым танцовщик Жан Борлен обтягивал свои круглые яйца.
Розовый галстук, шелковая кремовая рубашка, золотые кольца с поддельными или искусственными (какая разница!) бриллиантами на пальцах с удивительно длинными ногтями, темными, а у основания - белыми, как расколотые прошлогодние орехи. Дивина тотчас снова превратилась в Дивину девятнадцатилетнюю, потому что у нее возникла смутная наивная надежда, что, будучи черным, рожденным в жарких странах, Горги не заметит ее старости, не рассмотрит морщины и парик. Она сказала:
- О, кого я вижу! Как я рада! Он рассмеялся:
- Да, ну а как ты?
Дивина прижималась к нему. Он держался прямо, но чуть откинувшись назад, неподвижный и крепкий, в позе мальчика, с портфелем наизготовку, собирающегося помочиться в пустоту или, еще, - в позе, в какой Лу нашел Альберто - в позе колосса Родосского, в той мужественной позе часовых, с расставленными ногами в сапогах, между которыми они вбили в землю винтовку со штыком, доходящим им почти до рта, и сжимают ее обеими руками.
- Что поделываешь? Играешь на саксе?
- Нет, с этим все, я в разводе. Я бросил Банджо! -- сказал он.
- Да неужели? А она была довольно милая, эта Банджо.
Тут добрая Дивина вопреки своему обыкновению добавила:
- Чуть полновата, чуть толстовата, но в общем у нее был хороший характер. А сейчас?
Горги в эту ночь был свободен. Он приходил в себя- Ему были нужны деньги. Дивина приняла удар, не моргнув глазом.
- Сколько, Горги?
- Пять луидоров.
Ясно. Он получил свои 100 франков и пошел с Дивиной на чердак. У негров нет возраста. Мадемуазель Аделина объяснила бы нам, что если они хотят сосчитать, то запутываются в расчетах, потому что хорошо знают, что родились, к примеру, в эпоху голода, или смерти трех ягуаров, или в пору цветения миндального дерева, и эти обстоятельства, смешавшись с цифрами, приводят их к полной путанице. Горги, наш негр, был сильным и подвижным. От одного движения его спины комната тряслась; так Виллаж, черный убийца, делал в своей тюремной камере. Мне захотелось почувствовать вновь, в этой камере, где я пишу сегодня, запах падали, который негр с гордым видом, как благоухание, распространял вокруг, и благодаря ему я могу изобразить Сека Горги более живо. Я уже рассказывал о своей любви к запахам. К сильным запахам земли, туалета, бедер у арабов и особенно к запаху своих собственных газов (но не к запаху своего дерьма), запаху настолько великолепному, что я тут же прячусь под одеяло, собираю в сложенную трубочкой ладонь свои вышедшие газы и подношу к носу. Они открывают мне тайные сокровища, счастье. Я вдыхаю. Я глотаю их. Я чувствую, как они почти плотные, твердые проходят через мои ноздри. Но восторгает меня лишь запах моих газов, а запах газов самого прекрасного мальчика наводит на меня ужас, достаточно даже, чтобы я засомневался в том, от кого исходит запах, от меня или от другого, чтобы я уже не стал его пробовать. Итак, когда я узнал его, Клемент Виллаж наполнял камеру запахом более сильным, чем сама смерть. Одиночество сладко. Оно горько. Считается, что голова в нем должна освобождаться от всех прошлых записей, истощение, предшествующее очищению, но вы хорошо понимаете, читая меня, что здесь нет ничего подобного. Я был в отчаянии. Негр мне немного помог. Казалось, что его сверхъестественной сексуальной силы хватит, чтобы успокоить меня. Он был сильным, как море. Его сияние успокаивало лучше любых лекарств. Его присутствие действовало завораживающе. Я спал.
В руках он вертел солдатика, у которого глазами были две ферматы [26], нарисованные моим пером на гладком розовом лице; с тех пор я не могу повстречать небесно-голубого солдата, чтобы тут же не представить его на груди негра, и не почувствовать дразнящий запах отвердевших газов, которым вместе с его запахом воняла камера. Это было в другой французской тюрьме, где коридоры, длинные, как в королевском дворце, прямолинейные, строили и ткали геометрию, по которой скользили маленькие по сравнению с размерами коридоров, в войлочных туфлях, скрюченные заключенные. Проходя мимо дверей, я на каждой читал табличку с указанием категории ее обитателя. На первой было:
"Заключение", дальше: "Ссылка", на остальных:
"Каторжные работы". Тут я испытал потрясение. Каторга материализовалась у меня на глазах. Она переставала быть словом и становилась плотью. Я никогда не доходил до конца коридора, потому что он казался мне концом света, концом всего, тем не менее он посылал мне сигналы, и не было сомнения, что я дойду и до конца коридора. Мне кажется, хотя я и знаю, что это не так, что там на дверях написано: "Смерть", или, может быть, что еще хуже:
"Смертная казнь".