— Было бы лучше, сударь, если бы вы, наоборот, поддержали во мне стремление исповедовать мою веру, ибо я слишком склонен бояться всяких опасностей. Я перестал носить рясу, а это уже некоторое отступничество; я хотел, по крайней мере, не покидать крова, под которым, по милости божьей, прожил столько лет вдали от мирской суеты: я продолжал оставаться в своей келье, между тем как церковь и монастырь превратили в маленькую ратушу, которую они называют секцией. У меня на глазах, сударь, у меня на глазах сбивали со стен эмблемы святой истины; у меня на глазах, на том самом месте, где красовалось имя апостола Петра, водрузили колпак каторжника. Иногда я даже присутствовал на совещаниях секции и слышал, как там высказывались глубоко ошибочные суждения. Я покинул, в конце концов, этот оскверненный кров и на пенсию в сто пистолей, которую мне ассигновало Учредительное собрание, поселился в конюшне, откуда всех лошадей забрали для нужд армии. Там я служу обедню для нескольких верующих, которые своим присутствием утверждают вечность церкви христовой.
— Меня, отец мой, — ответил его собеседник, — зовут, если вам угодно знать, Бротто, и в прежнее время я был мытарем.
— Сударь, — возразил отец Лонгмар, — пример святого Матфея показывает, что и от мытаря можно услышать слово истины.
— Отец мой, вы слишком любезны.
— Гражданин Бротто, — обратился к нему Гам-лен, — неужели вас не приводит в восхищение этот народ, алчущий справедливости больше, чем хлеба? Ведь каждый здесь был готов потерять свое место, лишь бы наказать вора. Эти мужчины и женщины, бедняки, испытывающие нужду в самом необходимом, безукоризненно честны и не могут примириться с бессовестным поступком.
— Надо признаться, — ответил Бротто, — что, стремясь во что бы то ни стало повесить вора, эти люди могли оказать плохую услугу почтенному монаху, его защитнику и защитнику его защитника. В данном случае они руководились любостяжанием и эгоистической привязанностью к собственности: вор, обокрав одного из них, угрожал всем; наказывая его, они предохраняли себя… Впрочем, вполне возможно, что большинство этих ремесленников и хозяек честны и относятся с уважением к чужому добру. Чувства эти с детства были внушены им отцами и матерями, которые не жалели розог, внедряя добродетель через то место, откуда растут ноги.
Гамлен не скрыл от старика Бротто, что подобная речь представляется ему недостойной философа.
— Добродетель, — сказал он, — свойственна человеку от рождения: семена ее заложены богом в сердце каждого смертного.
Старик Бротто был атеист, и атеизм являлся для него неисчерпаемым источником наслаждений.
— Я вижу, гражданин Гамлен, что вы революционер лишь поскольку речь идет о делах земных; что же касается дел небесных — вы консерватор и даже реакционер. Робеспьер и Марат такие же ретрограды, как вы. Мне кажется странным, что французы, уже не признающие над собою власти смертного самодержца, упорно цепляются за самодержца бессмертного, несравненно более деспотического и свирепого. Ибо что такое Бастилия и даже королевский суд с его приговорами к сожжению по сравнению с адом? Человечество создает себе богов по образу своих тиранов, а вы, отбрасывая оригинал, сохраняете копию!
— О! Гражданин! — воскликнул Гамлен. — И вам не стыдно вести такие речи? Как можете вы смешивать мрачные божества, порожденные невежеством и страхом, с творцом природы? Вера в благостного бога — необходимое условие нравственности. Верховное существо — источник всех добродетелей: нельзя быть республиканцем, не веруя в бога. Робеспьер отлично сознавал это, когда распорядился убрать из залы заседаний якобинцев бюст философа Гельвеция, ибо Гельвеций, внушая французам идеи безбожия, тем самым предрасполагал к рабству совращенных им людей… Надеюсь, по крайней мере, гражданин Бротто, что, когда республика установит культ Разума, вы не откажетесь стать последователем столь мудрой религии.
— Я люблю разум, — ответил Бротто, — но я не фанатический его поклонник. Разум руководит нами и служит нам светочем: когда вы сделаете из него божество, он ослепит вас и убедит в наличии преступлений.
И Бротто продолжал рассуждать, стоя в канаве, точно так же, как делал это прежде, сидя в одном из тех позолоченных кресел барона Гольбаха, которые, по его выражению, служили основой философии природы.