С лестницей под мышкой подошел расклейщик афиш и налепил на стены против булочной объявление Коммуны о введении мясного пайка. Прохожие останавливались и читали еще не успевшую просохнуть бумагу. Торговка капустой, с плетенкой за плечами, заворчала сиплым, надтреснутым голосом:
– Ну, теперь поминай как звали наших бычков! Вот когда ветер загуляет у нас в кишках!
Вдруг из сточной канавы потянуло такой чудовищной вонью, что многих стошнило; одной женщине стало дурно, и ее без чувств сдали на руки двум национальным гвардейцам, которые оттащили ее в сторонку под кран. Люди затыкали себе нос; поднялся ропот; обменивались отрывистыми замечаниями, в которых сквозило беспокойство и страх. Допытывались, не закопана ли здесь дохлятина, не положили ли сюда злоумышленники отраву или – это казалось правдоподобнее всего – не разлагается ли забытое поблизости в одном из погребов тело какого-нибудь дворянина или священника, убитого в Сентябрьские дни.
– Разве их сваливали здесь?
– Их сваливали повсюду!
– Это, должно быть, один из тех, с которыми расправились в Шатле. Второго числа я видел триста трупов, сваленных в кучу на мосту Менял.
Парижане боялись мести аристократов, которые и после смерти отравляли их.
Эварист Гамлен стал в очередь: он решил избавить старуху мать от утомительного стояния в «хвосте». Вместе с ним пошел его сосед, гражданин Бротто, спокойный, улыбающийся, с Лукрецием в оттопыренном кармане коричневого сюртука.
Славный старик восхищался этой сценой: она представлялась ему сюжетом из простонародной жизни, достойным кисти современного Тенирса.
– Эти грузчики и кумушки, – сказал он, – занимательнее греков и римлян, так полюбившихся в настоящее время нашим художникам. Что касается меня, я всегда питал пристрастие к фламандскому жанру.
Из благоразумия и из чувства такта он не упомянул о том, что в свое время у него была целая галерея голландских картин, с которой по числу и подбору полотен могло сравниться только собрание господина де-Шуазеля.
– Прекрасна только древность, – возразил художник, – и то, что ею вдохновлено; тем не менее готов согласиться, что простонародные сюжеты Тенирса, Стена, Остаде гораздо выше ничего не стоящей мазни Ватто, Буше или Ван-Лоо: людские существа у них изображены уродливыми, но не опошлены, как у какого-нибудь Бодуэна или Фрагонара.
Мимо прошел продавец газет, выкликая:
– Бюллетень Революционного трибунала! Список осужденных!
– Мало одного Революционного трибунала, – заметил Гамлен. – Надо бы учредить трибунал в каждом городе… Что я говорю! В каждой коммуне, в каждом кантоне. Необходимо, чтобы все отцы семейств, все граждане сделались судьями. Когда нации угрожают пушки неприятеля и кинжалы изменников, милосердие – тягчайшее преступление. Как! Лион, Марсель, Бордо восстали, Корсика охвачена возмущением, Вандея в огне, Майнц и Валансьен во власти коалиции, измена – всюду: в городах, в деревнях, в лагерях; измена заседает на скамьях Национального конвента, измена, с картою в руке, принимает участие в военных советах наших полководцев!.. Пусть гильотина спасет отечество!
– У меня нет существенных возражений против гильотины, – ответил старик Бротто. – Природа, моя единственная наставница и учительница, в самом деле не дает мне никаких указаний на то, что жизнь человеческая имеет какую-либо цену; напротив, она всячески учит, что человеческая жизнь ничего не стоит. По-видимому, единственное назначение всякого живого существа – стать пищей другого существа, предназначенного, в свою очередь, для той же цели. Убийство не противоречит естественному праву: следовательно, смертная казнь вполне законна, если только к ней прибегают не ради добродетели и справедливости, а из необходимости или ради выгоды. Должен, однако, признаться, что у меня, вероятно, извращенный инстинкт, так как я не выношу зрелища крови, и этой противоестественной черты не в состоянии побороть вся моя философия.
– Республиканцы, – снова заговорил Эварист, – люди гуманные и чувствительные. Одни только деспоты утверждают, будто смертная казнь – необходимый атрибут власти. Суверенный народ в свое время отменит ее. Робеспьер выступал против нее, и все патриоты были на его стороне; чем скорее будет издан декрет об отмене ее, тем лучше. Однако в действие его можно будет ввести не раньше, чем последний враг республики погибнет, сраженный мечом закона.
За Гамленом и Бротто уже стали в ряд запоздавшие по преимуществу женщины из этой секции; среди них обращали на себя внимание рослая красивая вязальщица в косынке и деревянных башмаках, опоясанная саблей, хорошенькая блондинка, растрепанная, в измятом платке, и молодая мать, худая и бледная, кормившая грудью хилого ребенка.
Младенец, которому не хватало молока, кричал, но крик был слабый, и ребенок захлебывался от рыданий. Он был жалкий и маленький, с прозрачным сморщенным личиком, с воспаленными глазами, мать с нежностью и скорбью смотрела на него.
– Он еще совсем крохотный, – сказал Гамлен, оборачиваясь к несчастному младенцу, прижатому к его спине напиравшей толпой и скулившему.