Он сыпал вопросами, делая вид, что проверяет исполнительность помощника, а на деле пытался унять скребущую тревогу. Хворост старательно отвечал: про ледники и стрелы, про дрова и шкуры, про писарей и сани. Головня слушал краем уха, не вдумываясь в сказанное. Потом, прерывая старика, вдруг спросил:
— Готов ли ты за меня жизнь отдать, старик?
Тот осекся, сглотнул.
— Всем сердцем, великий вождь! Прикажи — и пойду на смерть.
Головня усмехнулся, не разжимая зубов, куснул ноготь на большом пальце.
— Верю тебе. Тебе, единственному, верю. Вижу, как стараешься, как сил не жалеешь ради общего блага. И сыновья у тебя достойные, один другого лучше. — Он глянул на изуродованного Пара. — Не унывай, парень. Уши, нос, борода — все пустяки. Главное — руки-ноги целы и голова на плечах. Найдем тебе красавицу, будешь ее любить, детей с нею рожать. А если заартачится — высеку нещадно. Любую, какую выберешь, тебе отдам — за муку, что ради народа принял, за рвение твое и верность.
Тот молчал, только лупал глазами-дырами на безволосом лице. Старик схватил случившуюся под рукой кружку, швырнул ею в сына.
— Благодари вождя, бестолочь.
Пар пробормотал, потирая ушибленный лоб:
— Благодарю тебя, великий вождь.
Старик торопливо заговорил:
— Ты не смотри, что он не скор на ответ, великий вождь. Угнетен умом от страданий, скорбит тяжко. Оклемается — еще лучше прежнего будет. Уж я-то знаю, великий вождь.
— Ладно, ладно, — прервал его Головня. — Понимаю. Второй-то не подведет? Ежели запоздает — туго нам будет.
— Да уж извернется, свое дело сделает, — заверил его Хворост.
Головня опять задумался, потеребил нижнюю губу.
— На него вся надежда, — промолвил он. — Иногда сомнение грызет — не сплоховал ли я, послав его со зверолюдьми? Они ведь, зверолюди эти, Науки не знают, идут за человеком как псы неразумные. Сейчас вот за старшим твоим пошли, покорились его воле, а завтра, может, сами же его и растерзают, а?
— Сам говоришь — псы неразумные, — ответил Хворост. — Где это видано, чтобы собаки погонщика драли?
— Твоя правда, старик. Еще иное меня гложет: не напрасно ли забрался я сюда, в мертвое место? Оно ведь истинно мертвое — все кровью народа полито. Сам помнишь о том. Роковое место. Проклятое. Эвон за южным склоном все луга в могилах. Вот и думаю — не проклят ли я? А потом вспоминаю: ведь не сам, не по своему почину сюда пошел, а по совету Чадника. Он говорил: пришельцы в чистом поле сильны, а приступать к каменным стенам у них охоты нет. Вот и ушел. Подумал: уж Чадник-то этих сволочей знает, плохого не присоветует. Теперь вот в сомнениях. Не дал ли маху? Что скажешь, старик?
— Скажу то, что уже говорил тебе, великий вождь. Я гостю верю, он много добра принес. С чего бы теперь нас губить? Даже и ныне, когда нет его с нами, помогает — грамотеи его работают, не покладая рук. Стал бы он нас под громовые палки подводить, когда сам же людьми поделился? Да и с чего бы? Не ссорились мы с ним, наоборот, даем все, что просит. Свою же выгоду потеряет. И, воля твоя, великий вождь, а только кроме разума еще и чувство мне подсказывает: друг он нам. Горячий искренний друг. А подарки какие сделал! Тебе — серебряную уздечку и шелковый потник для лошади, мне — золотой перстень с чудесной птицей. Ничего ему для нас не жалко. Все готов отдать, хоть и наговаривают иные, будто лишь о своей корысти печется.
Скрипучий голос старика клокотал в темноте жилища, внушая Головне спокойствие и уверенность. Серыми искорками таяли снежинки, залетая сквозь дыру в потолке, и шумел ветер, гуляя меж перекрещенных слег. Где-то там, в окостеневшей от мороза тайге, пробивались через снежное безбрежье черные пришельцы с громовыми палками, ведомые демонами болезней и смерти. Где-то там, в застылых топях, бежал, перепрыгивая с кочки на кочку, косматый Обрезатель душ, со свистом рассекая воздух острой косой, и кружились над ним жадные пожиратели надежд и мечтаний, предвкушая скорое пиршество, а впереди неслись бессмертные медведи, сверкая загнутыми вниз клыками. Но все это было далеко, во враждебном мире, а здесь, в жилище, под защитой древних стен, тлел огонек добра и жизни, готовясь дать отпор силам зла.
И Головня, вдохновленный, сказал:
— Правду молвишь, дед! Истинную правду.
И вышел из жилища.
Сквозь паутину обледенелого кустарника проглядывали сосновые ветви, укутанные в снежные рукава. В переплетении крон проглядывало серое небо. У комлей, зарывшись в сугробы, спали мохнатые существа. Спали, обнявшись по двое и по трое, согревая друг друга дыханием и биением сердец.
Ожог выбрался из полузасыпанного снегом шалаша, встал, отряхиваясь, на ноги, зябко поежился. Метель давно стихла, стояла тишина, нарушаемая лишь сонным сопением зверолюдей и фырканием кобыл, разгребавших копытами снег. Перед шалашом, разметав сугроб, корячился, взбудораженно скалясь, дозорный — весь в серебре инея, шерсть торчком, под черным носом застыли желтые потеки. Рыча и ухая, он часто кивал, с обожанием глядя на начальника.
— Чего лыбишься? — спросил Ожог. — Заметил кого?