— Что это правда, в том вы убедитесь сами, когда пойдем, — продолжал Богдан, — а подвести вас не мог и думать наш доблестный лыцарь Чарнота, — дай бог всякому такое честное сердце! Сгоряча только ему показалось, что можно легко ляхов перебить, а и погорячиться-то, братцы, можно, коли у каждого из нас кровью на них сердце кипит.
— Верно, верно! — раздался одобрительный говор кругом. — Добре говорит: видно, что голова!
— Только и эти идолы, — продолжал Богдан, — хитрые, да и боятся нашего брата здорово, как черт ладана. Разве неправда? Такую горсть нас собрали, а войск своих, и латников, и драгунов навели страх! Пить-то засели в замке, а обложились и гарматами, и гаковницами, и залогами и по степи снарядили разъезды.
— Дьяволы! — раздался общий крик негодования, но в нем уже не слышалось первого бешеного порыва, а скорее звучала тоска.
— Но я сумею добыть их, товарищи, — почти крикнул Богдан, — хотя бы у них была и тысяча рук!
— Любо! Хвала! — раздались голоса. — Веди нас, веди!
— Слушайте, мои друзи и братья, — продолжал Богдан, — я передам тому, кто поведет вас, мои разведки, мои соображения, мои планы, и сам подчинюсь ему, — ведь нужно выбрать доводца найчестнейшего, незапятнанного никаким подозрением, кому бы вы безусловно верили, уважения к кому не подорвала бы никакая низкая клевета, — у Богдана от подступившего чувства волнения и боли оборвались слова.
— Тебя... тебя, Богдане, просим, — поднялись не совсем еще дружные голоса.
— Мы тебе верим! — крикнул Чарнота, а за ним подхватили и Кривонос, и Нечай, и Ганджа: — Верим, как себе!
— Верим! — отозвались глухо углы.
— Спасибо вам, братья, — поклонился Богдан, — только и это ваше слово вылетело сгоряча, простите на правде! Разве искрение можно верить тому, кто в продолжение двадцати лет не доказал ничем ни своей доблести, ни любви к Украйне? — в голосе Богдана звучали горькие ноты. — Хотя под Цецорою я и бился в рядах, так то за наше общее отечество против басурманов. Хотя я вот с друзьями моими Нечаем и Кривоносом да с честными лыцарями и сжег Синоп, да два раза пошарпал еще Трапезонт и Кафу{115}, да вызволил сотни три невольников, покативши славой до самого Цареграда, — так и это было делом ехидства, чтоб украсть доверие себе у славного товарыства.
— Что ты, батьку, клеплешь на себя? — послышался из середины растроганный голос.
— Да если б это не ты сам на себя взводил такую напраслину, так я бы тому вырвал язык изо рта! — брязнул саблей Кривонос.
— Слава Богдану, а клеветникам трясця в печенку! — раздались восклицания.
— Хотя я... дайте досказать, товарищи, мои думки, много их столпилось, давят! — продолжал Богдан приподнятым голосом, дрожавшим какою-то скорбной волной. — Давно это было, лет тридцать назад; вскоре после наших морских походов... Помните, какой заверюхой закружились над нами ляхи, какая на нас гроза поднялась отовсюду? Так вот с Михайлом Дорошенком{116} да Половцем мы разбили под Белою Церковью поляков. Ну, так они хотели тоже уничтожить, истребить Казаков, да я отправился с Дорошенком к коронному гетману и успел убедить его постоять за нас в сейме, — и дело кончилось Куруковским договором.
— Что и толковать! — пробежал говор между сомкнутыми рядами.
— Верно, — не прерывал речи Богдан. — Нам три года ляхи не платили жалованья; я с Барабашом отправился хлопотать к королю и выхлопотал его. Поднял, вопреки моему совету, восстание Павлюк, я ему сообщал через Чарноту все сведения относительно движений и сил кварцяного войска. Кто дал возможность Скидану уйти от преследования ляхов? Я, это знает Нечай! Кто провел Филоненка к Гуне? Я, это известно большинству здесь стоящих.
За каждым вопросом Богдана, словно рокот несущегося прибоя, возрастали глухие, одобрительные возгласы, смешанные с угрозами, направленными в сторону Пешты.
— Служил-то я родине моей и преславному казачеству, как мне казалось, щыро и честно, не жалеючи живота, а вот говорят почтенные люди, что все это делал я из корысти, чтоб добыть себе панскую ласку, и я должен этим почтенным, заслуженным людям верить. Только вот не знаю, как это привязать к панской ласке, что меня в Каменце держали раз месяца три в тюрьме, в Кодаке йотом сидел в яме и, если б не Богун, висел бы на дыбе, в стане Вишневецкого чуть не угодил на кол, да и теперь вот наказан-то один я! Ведь полковники сменены не по личной вине, а по ординации, потому что сейм постановил давать эти места лишь католикам, да и то от Короны, а меня понизили по моим личным у панской ласки заслугам. Моим друзьям, Бурлию и Пеште, можно смело голосоваться и быть выбранными во всякую, кроме полковницкой, должность, а мне уже своего каламаря, как ушей, не видать... Но говорят мои почтенные друзья, что это для меня повышение, награда, и я должен им верить!
— Врут они, врут! — раздались уже грозные возгласы, и загоревшиеся гневом глаза метнули молнии в глубину ущелья.
— Клеветники подлые, гадюки! — поднялись вверх кулаки во многих местах.
— Мы тебе верим! Ты лыцарь и голова! — перекатывалось волной.