— Ну, по крайней мере, — проговорил он, вздыхая, как будто искал, чем бы себя утешить, — она-то счастлива. Она — да, а вот меня больше нет. Я теперь всего лишь бледная тень стремительного, прыгучего Гамбы минувших дней, мое искусство я принес в жертву искусству сестры. Зато у нее есть все, чего она пожелает. Равнодушная и беспощадная ко всему тому, что пленяет обыкновенных женщин, эта гордая мятежница, отринувшая мужскую любовь, в любви к искусству нашла убежище своему сердцу, всей своей душе, всей жизни. Она обожает музыку и бесчувственна ко всему, кроме нее. Что ж, в этом смысле она имеет все, чем только можно владеть. Она богата, ей рукоплещут, слава бежит за ней по пятам. Это меня немножко утешает, вознаграждая за невозможность пройтись колесом и заменяя для моего сердца, если не для моей жизни, радости, которые дарит акробату его телесная гибкость.
Едва Гамба успел закончить эту жалобу, слишком прочувственную и полную искренней преданности, чтобы не растрогать слушателей, как дверь гостиной отворилась и лакей провозгласил:
— Синьора Олимпия!
Все взгляды обратились к дверям. Лорд Драммонд бросился навстречу певице.
Наперекор безупречному правдоподобию рассказа Гамбы граф фон Эбербах почувствовал, как его сердце содрогнулось от предчувствия, с которым он был не в силах совладать.
Самуил оставался неподвижным, ни один мускул не дрогнул на его лице, но его взор стал еще мрачнее и неподвижнее, чем всегда.
Олимпия вошла об руку с лордом Драммондом.
X
«ФИДЕЛИО»
Итак, синьора Олимпия, беседуя с лордом Драммондом, вошла в гостиную, спокойная и безмятежная.
Юлиус стоял у камина, слева. Лорд Драммонд, поддерживая певицу под руку, шел чуть впереди и сначала заслонял ее от Юлиуса и Самуила, стоявшего рядом с графом фон Эбербахом.
Тот замер на месте: он ждал, когда лицо, которое он так пылко жаждал увидеть, повернется к нему, и не делал ни единого движения, чтобы ускорить этот решающий миг; неподвижный, с колотящимся сердцем, он приготовился узнать приговор судьбы.
Лорд Драммонд сначала подвел певицу к группе гостей, стоявших в правой стороне гостиной. Он представил им Олимпию, а она мило извинилась за то, что, быть может, заставила их ждать. Звук ее голоса отозвался волнующим трепетом в самой глубине души графа фон Эбербаха. И в то же время это не был голос Христианы! Однако было в нем что-то, неотразимо напоминающее ее. Вопреки очевидности рассказа Гамбы, наперекор невозвратимости былого, вопреки Адской Бездне, наперекор всему сердце Юлиуса лихорадочно билось. Олимпия и лорд Драммонд приблизились к камину. И вот они повернулись лицом к оставшимся гостям.
Лорд Драммонд представил друг другу Юлиуса и Олимпию:
— Граф фон Эбербах.
— Синьора Олимпия.
Юлиус глянул в лицо певицы.
Внезапно он побледнел и вскрикнул.
Потом он протянул к ней руки и, забыв, где он находится, забыв весь мир, а с ним и себя, вскричал, словно в бреду:
— Если ты Христиана, если это ты так изменилась, выросла, стала такой совершенной, вернись! Приди, чтобы утешить меня в этом мире или увести за собою в мир иной. Говори, приказывай, объяснись! Я люблю тебя и принадлежу одной тебе. Соединимся же вновь где тебе угодно: живи со мной или позволь мне с тобой умереть!
При этом он невольно, бессознательно заговорил на родном языке Христианы и своем — по-немецки.
Олимпия, не дрогнув, не двинувшись с места, смотрела на него, казалось, с глубоким недоумением.
Потом она обернулась к лорду Драммонду:
— Это немецкий язык, не правда ли?
— Полагаю, что так, — отвечал лорд Драммонд.
— Что ж! — продолжала она по-французски с довольно заметным итальянским акцентом. — В таком случае не угодно ли вам, милорд, попросить господина графа фон Эбербаха меня извинить: объясните ему, что я говорю только по-итальянски и немного по-французски, что никогда ни моя душа, ни мой голос не могли бы справиться с горловыми звуками немецкого языка. Пусть господин граф соблаговолит обращаться ко мне по-итальянски или по-французски, если хочет, чтобы я ему отвечала.
В то время как она самым спокойным, непринужденным тоном произносила эти слова, Юлиус начал мало-помалу оправляться от первоначального потрясения.
При первом взгляде Олимпия, несомненно, походила на Христиану. Но по мере того как он внимательнее вглядывался в ее черты, это сходство уменьшалось.
Выражение лица и тип красоты были у нее совсем другие, чтобы не сказать противоположные. Христиана была хрупкой, тоненькой, нежной, очаровательной, почти прозрачной, ребяческий пушок еще не исчез с ее щек, — она была грациозным цветком весны. А фигура Олимпии дышала силой и решительностью, блистательной, властной красотой, осознавшей свое могущество; уверенное спокойствие говорило о даровании; да и ростом она была заметно выше, кожа ее была смуглее, волосы — темнее.