– Извините, – сказал доктор и покраснел, – это я, так сказать, с «огоньком» давнишнюю мечту осуществил.
Артемьевы сказали, что доктор «силен». Пиотровский так ничего и не понял. Ромашкин с печальным взором «брутального спецназера» осуждающе покачал головой и произнес киношно-гоблиновско-блокбастерную фразу:
– Цитрамон поди жрал? «Доширак» нежнее аромат дает.
– Леня, ты чего вечно такой воинственный? – спросил я Ромашкина, помешивая ложкой горячую кашу.
– У меня, наверное, «вьетнамский синдром», мне столько всего пришлось пережить, – ответил печальный Ромашкин и даже шмыгнул носом.
– Ой, Леня! До фига же ты перенес – особенно на Ханкале в разведуправе! Целыми днями дрых в палатке направленцев да на рынке разгрузкии камуфляжи примерял, – возмутились в один голос капитаны.
– Не надо на него напраслину наводить, он еще на вылет с ВПШГ на озеро Голубое летал и в Каспийск, – заступился за майора Пиотровский.
– И под капельницей лежал в отряде на второй день после замены, и фонарик «маглайтовский» в сортире утопил, – не сдавались Артемьевы.
– Между прочим, у меня этот синдром с детства, – возмутился Ромашкин, – я в школе во втором классе уже воевал!
– А мы в космос летали и капитана Гранта спасали во втором классе, – парировали капитаны.
– Я серьезно воевал, – тихо произнес Леня, – с американцами…
– Пока делать нечего, почеши нам уши, – подначил я майора.
– Ну, ладно.
Было это 10 ноября тысяча девятьсот восемьдесят второго года, поздней осенью. Родители тогда рано на работу уходили, а я взял да и проспал в школу. Смотрю – опаздываю, приду только ко второму уроку. Ну, что делать, чувствую – влетит мне. Поэтому, когда в школу шел с пацанами из второй смены, заигрался в войнушку и совсем припозднился.
Иду в школу, а на душе тревога такая и предчувствие чего-то нехорошего. И на улице как-то вдруг пустынно стало, даже машин почти не видно. Захожу, значит, я в фойе, а в школе тихо так. Обычно кто-нибудь из прогульщиков шарахается или дежурные из старших классов, пионерские патрули или уборщицы. А тут – тишина. И слышу, как где-то далеко-далеко печальная музыка играет. Мне вообще страшно стало. Думаю, наверное, что-то случилось. В класс свой заглядываю. А там… А там, короче, никого, а у нас контрольная должна быть по «матике». Вообще страх на меня напал, капец. Я в другой класс побежал – и там никого. Еще пару классов проверил. Пусто!
Непонятно – куда весь народ подевался? Бегу к учительской; может, там хоть кто-нибудь есть. Слышу – кто-то разговаривает. Я ухо «пригрел» возле двери, толком не разобрать, но слышу, кто-то всхлипывает, и голоса женские и мужские вроде:
– Ой, что же теперь буде-е-ет!.. Наверное, империалисты теперь радуются…
Я понял – это наша школьная «комсомольская вожачиха» рыдает. А ее кто-то успокаивает, по голосу – похоже, физрук (он всех училок женского пола помоложе любил успокаивать):
– Не получится ничего у подлых империалистов бу… бу… бу…
Потом что-то вроде про войну и:
– Ой, Николай Захарович, не надо, вдруг кто войдет. – Затем что-то типа: – Коля! Ой, какой большой…
А у меня в голове слово «война» засело напрочь. А физрук, наверное, «комсомолке» пистолет показывает. Слухи ходили, что все молодые училки болтают, будто у физрука есть большая пушка. Я стучусь так вежливо, а за дверью суета началась, потом замок защелкал, покрасневший физрук такой красный высовывается, видит меня и орет:
– Что ты здесь делаешь?! Тут в стране такое случилось, а ты здесь под дверьми торчишь! А еще октябренок!
– Николай Захарович, а правда война началась? – лепечу я, а самого прямо трясет от страха.
– Да еще какая! – орет он и захлопывает дверь.
Вот тут меня совсем затрясло. Началось! Подлые капиталисты развязали все-таки войну. Все уже, наверное, на фронт записываются, а я еще тут… Хотя какой фронт, все в бомбоубежище убежали и противогазы получают, а я здесь ошиваюсь… Бегу по школе, всего колотит, музыка эта страшная играет, и голос диктора: «Сегодня бу… бу… бу…»