К концу зимы двор занесло на ползабора; навес, курятник и угловую будку захлобучило толстыми, оплывшими книзу пластами; стали глубже тропинки, и Капитон, выбегавший из дому просвежиться, скрывался в них с головой и с хвостом, которым он с зябкой чуткостью повторял все извивы своего гибкого тела, чтобы не касаться шершавых снегов. Пробежавшись по своим надобностям и удостоверив Бобку, — Бобке приходилось, медленно гремя цепью, вылезать навстречу и заодно самому разминаться, — Капитон возвращался к веранде, устраивался на чурбаке и, поджав лапки, опоясав их уютно хвостом, сонно грустил лениво-внимательными глазами, пока его не впускали в дом. Дома он появлялся в окне Мальчика, смотрел оттуда на Бобку почужевшими глазами; сидя боком, вдруг торчмя вскидывал голову, будто случалось чего (на самом деле ничего такого не случалось, либо сущий пустяк, вроде комочка снега с дерева), потом опадал, надолго ссутуливался неподвижным комом, обезнадеживая хмурые сумерки — как и Аста, с угрюмой упорностью высматривающая двор через свое окошечко в дверце, — что стремиться некуда, все доступное состоит из тропинок и неширокой вязкой дороги на их единственной улочке, и остается одно: ожидать чего-то более радостного.
Не меньше, чем от первого снега, взволновался Бобка, почуяв весну, хоть и ничего резко переменчивого не случилось. Чаще стал появляться из дома Капитон, и глаза его глядели внимательнее, чутче; солнце уже вставало до ухода из дома не только Хозяина, но и Мальчика; смягченные ветры несли с собой первые запахи оттайки; осыпались с елей комья угнетающего их снега, а снег потемнел, и постаревшая земля осунулась буграми ему навстречу. И как-то в тихий солнечный час после полудня, когда изредка срывались с крыши неслышные капли, оголился темный клочок под стеной сарая, где недавно кончилась поленница. Бобка определил землю нюхом, а потом и увидел и по памяти двух прошлых лет понял: нашествие снега-холода и пресной запаховой невнятицы проходит; скоро оплавится большая мокрядь, разморозится послойная память зимы — от последнего снега вспять до осени; а там — взгомонятся и шумно заживут птицы.
Все же случился один пугающий внезапностью звук — громыхнувшая лавина, — после чего стало окончательно известно: время зимы прошло, и земля тронулась к всеобщему потеплению. А был теплый, с долгим солнцем, день; такой тихий — что было слышно, как сам собой оседает и ухрумкивается снег, как с крыши вовсю уже сочатся капли. И вдруг — жестяная надвижка, шумно-шелестящая, близкая и панически нарастающая. Что это? Проревевшая в небе невидимая машина? Никогда ее Бобка не слышал так неожиданно низко. Что ли, вихрь ветра? — но так громко! И если хотя бы на деревьях были листья; или это гром, что бывает летом? Но почему не встревожилось заранее? В один миг Бобка напугался, неуклюже отпрыгнул к конуре, понял звук, увидел надвижку и успокоился. Оказывается, это сполз подтаявший пласт с жестяной крыши веранды. Значит, все, что копилось зимой, ухнуло разом — значит, невозвратимо. И Бобка не только успокоился — всколыхнувший испуг радостно растревожил его. Окружающее медленное пробуждение будто сразу получило толчок, а тихие звуки оттайки стали слышнее, чище и умиротвореннее.
А вскоре на улице, во дворе, у озера — кругом — объявились птицы, гомонящие и нахальные, будто это они, а не Бобка, караулили и сохранили за зиму двор с его крышей дома, парой печных труб, голыми и хвойными деревьями, прочим прилегающим имуществом, которое они теперь угнездяли и осваивали. Бобка гавкал на них от полноты нового, не испытанного раньше довольства, оттого что они — есть, снуют перед ним, эти большие вороны, сороки, грачи, прочие вздорные воробьи, что они оживили голые верха и закоулки, наполнили созерцание звуками, движением и общим делом единого соблюдения двора.
Позже он гавкал и на бестолковость галок: морозными утрами те прыгали, разогнавшись лапками, на прозрачные ледяные корочки, чтобы проломить их и добыть высмотренную под ними пищу. Что ж они, бестолковые, не вспомнят свой крепкий долбежный клюв? — бесился Бобка. А галки не понимали его; но от лая учтиво приседали, чтобы сразу взлететь, а удостоверив Бобкину цепь, продолжали спокойно хозяйничать: изворачивая головки, косили глазом на оттаявшие крошки и снова разбегались, чтобы тщедушной тяжестью проломить ледок.