Читаем Бобе Лее полностью

Что не хочу ни есть, ни спать.

Но все же ем, а перед сном

Меня ты гладишь и целуешь,

Как будто невзначай колдуешь

И шепчешь что-то о своем.

Мне ничего не разобрать,

Но это хорошо, как ветер

Листвой шуршащий на рассвете,

И я укладываюсь спать.

И долго слышу голоса,

А может быть, уже мне снится,

Все говорится, говорится,

Под дверью света полоса.

И оттого, что рядом ты

Пускай разбитая, седая,

Я так спокойно засыпаю

И крашу белые листы.

x x x

Было все на Поперечной

Тот еврейский "гхегдеш" вечный,

Примус под бачком змеиный,

Воздух сине-керосинный,

Умывальника чечетка.

Вечно встрепанная тетка,

За стеной у Гинды

Дети вундеркинды.

Детство шло без выходных

В этом облаке мученья,

И я рос на попеченье

Отказавшихся родных.

Здесь сходились вечерами

Перед ужином у плит,

Или шли с вопросом к маме:

- Соломон за что убит?

На Малаховском подворье

Пахло луком, гарью,кровью.

На короткой Поперечной

Убивали раз в квартал,

Страх припрятанный, но вечный

Над любой судьбой витал,

Навсегда ложился в душу,

Как серебряный налет,

И чернел всегда послушно,

Но сильней - когда везет.

Тут боялись в одиночку

И за весь народ вдвойне

И окапывались прочно

Каждый день, как на войне,

Дети плавали в пятерках,

Жили в страхе и говне.

Ах, на этой Поперечной

Вдоль ее и поперек!

И заплесневел беспечно

Я, как плавленый сырок!

С вожделенным патефоном,

С онанистом Агафоном,

И с альфонсом дядей Петей

Было затхло все на свете

При родителях сиротство,

Страх души и стойла скотствао,

Как фасолины клопы,

Пол гнилой,

Горшок за дверью

И нависшее неверье

Боль и давка без толпы.

Не забуду Поперечной

На всю жизнь я ей помечен,

Как незримое тавро,

У меня она под кожей,

Вывести его не может

Суета других дворов.

x x x

И это с детства понималось,

Что не как все, что ты - еврей,

И зло протеста поднималось,

И стать хотелось поскорей

Большим, чтоб сбросить наважденье

И доказать переступить,

И на тринадцать в день рожденья

На пятаки часы купить.

А на тринадцать был погром.

Сперва сгорела синагога,

Потом равин убит

У Юога

Мы все за пазухой живем,

А там темно

И не видать,

Что тут евреям благодать...

Потом и сын его убит,

И дом сожжен,

И все вначале

Так бесновались и кричали,

Но вдруг так дружно замолчали,

Что даже не поймешь, о чем...

Упали в ящик пятаки,

Часы остались на прилавке,

Но было в той пасхальной давке

Движенье верное руки.

Еще, пожалуй, не души,

Не вспомнившей о капитале

Мальчишеской руки вначале,

Что в ящик бросила гроши...

Тогда впервой я ошутил

Еврейство не как оскорбленье,

Но не пришло еще моленье

О чаше, не о том просил...

Крест нес исус

И тем крестом

Теперь евреев попрекают!

Как истины перетекают!

Повелевать - какой искус!

Я впитывал и не взрослел,

Копил и не уподоблялся,

И тайно от себя влюблялся,

И вырваться на свет хотел!

x x x

При виде Блюмы замолкали

Утешить способ не искали.

Когда "без права переписки",

Тогда серьезные дела

У Блюмы ни детей, ни близких,

Она совсем одна жила.

И кухня темная молчала,

Кивком на "здрасте" отвечала,

Вздыхала тяжко по утрам,

И на столе ей "забывали"

То творог, то бульон в бокале,

То загрраничную тушонку,

А то с гусиным жиром пшенку,

Но, чтоб никто не знал откуда

Такие щедрые дары,

Была лишь Блюмина посуда

Для той рискованной игры.

Они не щедростью гордились,

А смелой выдумкой своей...

Вполоборота торопились

Налить - и в двери поскорей.

Когда "без права переписки",

Тогда серьезные дела...

У Блюмы ни детей, ни близких

Там, в гетто вся семья легла.

А он... затем прошел войну,

Чтоб бросить так ее - одну...

Кто не вдыхал чердачной пыли,

Не знал романтики стропил,

А тм какие книги были,

Что не смущал июльский пыл,

И ловко сев верхом на балку

За паутиною корзин,

Я в жизни в первую читалку

Ходил в чердачный фонд один.

Она совсем не торопилась.

Она не видела меня.

(за дымкой высвеченной пыли

лучами на закате дня).

И долго путалась в веревке,

Стропила не могла достать

В зеленой шелковой обновке...

И я никак не мог понять,

О чем она сейчас хлопочет,

Белье повесить что-ли хочет,

А может, рухлядь принесла

Тут свалка общая была,

И лазить детям запрещалось...

Я сполз за балку и прилег,

Мне было невдомек начало

Того, что я увидеть мог.

Но крик ударил в крышу громом,

И я оглох, и я ослеп,

И атакован целым домом,

Захвачен был чердачный склеп.

Был мною этот бой проигран,

И валерьянкой усмирен,

Я по ночам, бывало, прыгал

В горящий на ходу вагон...

Чердачный ход доской забили...

И вроде обо всем забыли...

Тогда я верил, что решили:

От книг, жары и душной пыли

Устроил я переполох,

А Блюма первая взбежала,

И Блюма первая спасала,

Я подвести ее не мог.

Но... в жизни разве дело в риске!

Молчала кухня, как могла.

Когда "без права переписки",

Тогда серьезные дела!..

x x x

Я стыдился еврейской речи.

Я боялся с ней каждой встречи.

Тех, кто рядом шел, я просил,

Чтоб потише произносил.

Все в ней ясно было с начала,

Но меня она обличала,

Отрывала меня от света,

Загоняла в глухое гетто.

Что я знал, мальчишка сопливый,

Ненавидел ее переливы,

На родителей шел в атаку,

Но смолкали они, однако!...

Ну, а дома пускай - не жалко,

Клекотала вся коммуналка,

И она не могла за это

Сохранить от меня секрета.

"Эр форштейт нит!"

кричала Клава,

"Вей!" -смеялась Эсфирь лукаво!

"Ну-ка, на тебе миску супа

и ступай -это слушать глупо!"

Майсы женские и секреты

Перейти на страницу:

Похожие книги