Он написал очень много. Полная библиография его работ составила бы том потолще набоковского (его полная библиография, включая труды по лепидоптерологии, составляет страниц двести). С Набоковым, кстати, Чуковского роднит очень многое: англофильство (Набокову внушенное отцом, а у Чуковского – сформированное первой лондонской командировкой в 1901–1903 гг); страсть к систематизации, к кропотливой и точной работе (Набоков придирчивейшим образом держал свои корректуры, придирался к малейшим неточностям у оппонентов, пять лет переводил и комментировал “Онегина”). Чуковский обожал британские университеты и академическую Америку, с нежностью читал “Пнина” – книгу о русском чудаке, точно так же думавшем заслониться от жизни своими штудиями; Набоков, конечно, над Чуковским иронизировал в “Других берегах”, но отзывался о нем с неизменным уважением, посылал книги… Одну из последних своих критических статей Чуковский посвятил разбору набоковского “Онегина” – и в этом был для него важный символ: когда-то Владимир Набоков-старший прислал ему на отзыв книжку стихов шестнадцатилетнего сына с просьбой черкнуть пару строк; просьба была исполнена ровно полвека спустя. Любопытно, что Чуковский к Набоковым и Набоковы к Чуковскому относились с легким высокомерием, на грани сострадания: Чуковский казался Набоковым – отцу и сыну – все-таки немного поденщиком, все-таки простолюдином, и английский был у него неважный; от таких людей разит трудовым потом. Набоков-старший казался Чуковскому ограниченным и простоватым барином, говорившим и писавшим одни банальности, – но притом барином добрым, благородным, чистым… Доброту, благородство и чистоту они друг за другом признавали охотно – потому что и для Набоковых, и для Чуковского литература была равно безотказным способом борьбы с жизнью; этот их главный урок не худо бы усвоить всем, кто пытается подражать эстетскому стилю Набокова или критической хлесткости Чуковского…
Однажды Сергей Ветров, ныне известный художник и фотограф, а тогда пятнадцатилетний шкет, гостивший в Переделкине и в числе прочей молодежи вхожий к Чуковским, поинтересовался: “Корней Иванович, говорят, вы страшно богаты. Это правда?”
Ветров уже и тогда спрашивал не то, что было принято, а то, что его действительно интересовало.
– Видите ли, Сергей, – серьезно ответил Чуковский, – есть два рода богатых людей. Одни думают о деньгах и делают их, – эти становятся состоятельными. Настоящий богач о деньгах не думает вовсе.
Это рецепт гениальный. Настоящий богач должен думать о литературе. К слову сказать, с тех пор Ветров о деньгах думать перестал – и вроде пока не жалуется…
…Скорее всего, нынешние обитатели Переделкина, идя мимо дачи Чуковского, в самом деле спросят: а кто он был? С них станется.
Не говорите в ответ: он был критик, или: он был сказочник, или: он был отец выдающейся писательницы и диссидентки Лидии Чуковской (которая, боюсь, сильно проигрывала отцу в широте взглядов, учась не столько у него, сколько у Герцена)… Скажите просто: тут жил человек, нашедший универсальное лекарство от всего.
Какое лекарство – не поясняйте. Пусть думают.
Аборт
В предисловии к единственному поэтическому “Избранному” Шкапской, которое ее дочь издала в Москве в 1996 году за свой счет, тиражом 150 экземпляров, Михаил Гаспаров писал, что столетие со дня ее рождения (1991) и сорокалетие смерти (1952) прошли фактически незамеченными. Пусть же, думаю я, будут отмечены две другие даты – девяносто лет со дня ее первой публикации и семьдесят пять – с того дня, как она перестала писать. Обе эти даты для поэта и есть, по сути, дни рождения и смерти. Поэт Шкапская прожила пятнадцать лет, выпустила пять сборников и оказалась прочно, капитально забыта. А между тем в двадцать третьем году Флоренский ставил ее вровень с Цветаевой, выше Ахматовой. И здесь – как, впрочем, почти во всем, – я склоняюсь перед его провидческой правотой.
Из шестидесятилетнего забвения Шкапскую вырвал Евгений Евтушенко, за что ему низкий поклон. То есть за рубежом, конечно, ее помнили хорошо: на волне феминизма женская поэзия там сделалась объектом пристальнейшего внимания, и Шкапскую стали рассматривать исключительно с этой точки зрения. Это был страшно обедняющий, смешной подход, но и на том спасибо: о ней стали появляться монографии, в 1979 году Борис Филиппов издал в Лондоне очень приличное избранное… Первую републикацию ее стихов в России предпринял именно Евтушенко в своей антологии, которая, думается мне, есть величайший подвиг в истории русской литературы второй половины нашего века. Печаталась антология как раз в “Огоньке”, и именно там прочел я стихи Шкапской впервые. Дело было после армии; никакие стихи меня тогда, что называется, не брали. Шкапская писала в строчку, без разбивки на строки, строфы отбивая абзацами. Это были как бы и не совсем стихи – стихи человека, которому вся мировая поэзия показалась чем-то недостаточным, а само понятие стихотворного столбца – позорным, манерным. И я запомнил на всю жизнь: