— «Первый характерный симптом дистрофии — выделение большого количества мочи, не соответствующего количеству выпитой жидкости, — начал медленно и как-то отрешенно диктовать Андрей Григорьевич. — Другой симптом — быстрое и неостановимое падение веса тела. Иногда человек теряет от семисот граммов до килограмма в сутки. Наблюдается необычная сухость кожи, поскольку потовые и сальные железы перестают функционировать…»
Он сделал паузу, передохнул и продолжал:
— «Больной не хочет ни есть, ни пить. Очевидно, угасает не только функция соответствующих желез, но и той части головного мозга, которая заведует этой функцией…» Записали?
Я молча кивнула.
— «У больного начинаются поносы, — продолжал Осьминин, — и как следствие этого — обезвоживание организма. При этом применение специфических средств не показано. Следующий симптом — атаксия…»
— Что? — переспросила я.
— Атаксия, коллега, — расстройство координации движений, вы это проходили. Это — проявление истощения нервной системы. Диктую дальше: «Восстановление организма должно производиться постепенно», — последнее слово подчеркните. «При потере больным аппетита его следует обязательно заставить глотать с целью восстановления действия желез и деятельности соответствующего участка головного мозга. Больного следует принуждать пить хвойный настой, дрожжи, поскольку всякое раздражение вызывает рефлекс, а это уже лечение. Глюкоза активно показана, но если ее нет, то для борьбы с обезвоживанием организма следует вводить дистиллированную воду…» Разумеется, — как бы про себя добавил Осьминин, — если можно было бы ввести больному стрихнин, сделать ему горячую ванну, а потом обложить грелками, наладить массаж… Но это писать не надо… Предыдущее записали?
— Да, — ответила я.
Это была неправда. Последние фразы я не записывала. Потому что мне пришла в голову страшная догадка. Страшная и простая. До того простая, что было непонятно, как до сих пор я об этом не подумала… Я только сейчас поняла, что Осьминин диктует историю своей собственной болезни. Своего собственного медленного умирания! Это у него начинается атаксия! Его организм невозвратимо теряет жидкость!
— Вы пишете? — снова раздался настойчивый голос Осьминина.
— Я… я устала. Пальцы замерзли, — не глядя на него, ответила я. — Можно мне немного… походить?
Не дожидаясь ответа, я встала и начала ходить взад-вперед по комнате. Мне надо было скрыть от него волнение успокоиться…
— Андрей Григорьевич, — решительно сказала я, останавливаясь у его постели, — объясните мне, для чего вы все это затеяли? Зачем все это писать? Симптомы дистрофии прекрасно известны. В Ленинграде голодают тысячи. Да и раньше индийские йоги, я читала, голодали по месяцу, а то и больше. Или например, революционеры в царских тюрьмах…
— Это совсем другое, Вера, — тихо ответил Осьминин. — Сознательная голодовка предполагает определенный настрой нервной системы. Болезнь, которую я описываю, протекает в условиях грозящей человеку со всех сторон опасности, ну, обстрелы, возможность вторжения врага в город… И без надежды, что завтра или послезавтра тебя накормят… Совсем другая схема. И она еще совершенно не изучена.
— Но для чего это, к чему?! — уже с отчаянием проговорила я. — Неужели вы думаете, что людям в будущем снова придется пережить что-нибудь подобное?
— Видишь ли, Вера, — ответил Осьминин, — никто не может представить, где и когда пригодятся те или иные знания…
«Господи, — подумала я, — что же делать? Это одержимость какая-то! В конце концов, в госпитале есть возможность наскрести все, чтобы спасти его, — и необходимые медикаменты и продукты! Но как заставить его принять все это?.. Он сказал: „Без надежды…“ Может быть, попробовать вселить в него надежду, отвлечь от мысли о неизбежности смерти?..»
Сама не знаю зачем, я, стараясь говорить весело, сказала:
— Андрей Григорьевич, помните, вы мне как-то дали нахлобучку? Ну, за того капитана, который сбежал из госпиталя? Так вот он вернулся!
— Вернулся? — переспросил Осьминин. — Куда, в госпиталь?
— Да нет, это ведь уже давно было, когда он удрал из госпиталя. А теперь с Невской Дубровки в Ленинград вернулся. Капитан Суровцев. Он заходил к нам три дня назад, только меня не застал. Оставил записку, что переведен в Ленинград, адрес…
— Ты… была у него? — спросил Осьминин.
— Нет. А зачем?
— Судя по тому письму, которое он, уходя, оставил, ты должна была бы пойти… Он же был… ну, я думаю, он был… неравнодушен к тебе. Верно?
— Чепуха все это! — сказала я. — Сейчас война идет.
— А разве на войне… не любят?
— Андрей Григорьевич, дайте я пощупаю ваш пульс, — сказала я, меняя тему разговора, села на край кровати и зажала пальцами запястье его правой руки. Пульс едва прощупывался и был очень редким. Я посмотрела на часы, но циферблата в полумраке различить не могла.
— Пятьдесят, — тихо сказал Осьминин.
— Сорок шесть! — сказала я. — Сейчас пойду за глюкозой и стрихнином. Вливание сделать необходимо!