— Дед, чего все бормочешь? Не за нас ли, грешных, молишься?
— …против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы поднебесной… А за вас с чего?
Шел дождь. Эта ночь — для разведчиков. А наутро выяснилось — дороги непроходимы. Снарядили собачью упряжку с лодочкой.
— Гляди, брички всех фасонов в ход пошли.
Вошли в деревню.
— Дед, а дед, твой зять где делся?
— А он дожидаться не стал, пока вы обратно вступите, убег.
— С немцами, что ли?
— А кто его знает, убег, и все. И то ведь как сказать. Ведь на чьем возу сижу, того и песенку пою.
Из-за фронта дошло, из немецкого тыла:
«Земля — крестьянская, леса — партизанские, шоссе немецкие, а власть — советская».
Что едят?
— Всяк по-своему. Кады как придется. Из лебеды. С клевера шишечки оборвешь, крапиву паришь, сушишь, толкешь. Головина со льна, когда отвеется, — моешь, сушишь, толкешь. И головин-то не наберешься вволюшку. Хуже всего мох. Натаскаешь, насушишь, толкешь. Просеешь на решете. Мох — это плохо. Хуже всего.
— Теперь, спаси бог, если еще вакуируют. Все уехавши. Мы одне. Кому ж мешаем. А стреляют, так ведь не узнаешь, авось опалит, не убьет.
Там, где проляжет железная дорога, — «полоса отчуждения»: по обеим сторонам полотна человеческое жилище отодвинуто не меньше чем на пятьдесят метров.
А у войны нет колеи. Напролом, по живому. И никакой «линии отчуждения».
Наша армейская газета вышла с шапкой:
— Плуты, — сказал дед о немцах, — чешут без памяти отсюдова.
Говорят, Иван Грозный любил охотиться в этих местах, где теперь наш фронт.
В соседней избе плачут — пришла похоронка. О погибшем сказали мне:
— Если б он был отстающий. А то красивый, волосы вьющиеся, нос курносый. Как выпьет — рубаху напополам.
Все время слышишь и сама твердишь: наша армия прикрывает Москву. До Москвы от нас рукой подать. Но на самом деле Москва — за тридевять земель, в памяти о ней.
Помню.
Прошлым летом. Уже война. Уже было сказано: советский народ постоит за отечество, честь и свободу. Уже машины с иностранными флажками промчались по улицам, вынося из нашей беды посольские семьи. Я — в молчащей толпе возле репродуктора у Никитских ворот. Диктор объявляет: угрожающее положение. Напротив реклама кинотеатра повторного фильма: «Когда пробуждаются мертвые».
Еще в первый же день войны помню: шторы. Выданы всем. Темные, тяжелые, откуда только взялись, из какой-то плотной и прочной бумаги, какой в обиходе не видывали. Приколачиваем, прилаживаем, завешиваем окна, маскируем свет. Теперь уже до конца войны. Теперь все, что ни есть, что ни сделай, за что ни возьмись, на все одно мерило — до конца войны. Вот выутюжила брюки:
— На вот, носи теперь до конца войны.
Новое понятие времени. Не настоящее, не будущее, а протяженное в будущее настоящее, и даже не в будущее, а в заклинание о будущем, о конце войны. И заклинание-то еще вполсилы. Еще взбудоражены, ошарашены, озадачены новью. Так вот она, значит, в самом деле — война, под знаком которой жили. Но еще все целы, живы, еще не хватили войны. Вот только темные шторы. И ни огонька в окнах, ни света уличных фонарей. Так ведь — солнцестояние. И без искусственного освещения поздний сизо-серый город ближе к душе.
Уже Черчилль сказал: «Мы будем бомбить Берлин днем и ночью».
Уже первые бомбы упали на Москву.
Уже введены продуктовые карточки.
В городе убывает то, другое. Но город же открывает нам свои неизведанные объемы и плоскости.
Свои крыши, на которых мы, взметнувшись над землей, дежурим, подстерегая зажигательные бомбы, захваченные нашей бойкой задачей, и красотой ночного неба, исполосованного прожекторами, прошитого цветными нитями трассирующих пуль, и ночным воздушным боем над головой, и захлебом зениток, и цоканьем по крыше осколков их снарядов.
Свои подвалы, куда спешащим по тревоге людям указывают дорогу бессмертные на своем посту мужчины и женщины с противогазами через плечо. Где слышны с улицы разрывы бомб, где плачут дети и всхлипывают женщины. Где мальчик лет шести, стоя возле матери, сидящей на полу с завернутым в одеяло укачиваемым ребенком, держа мать за плечо, медленно внушает, выпячивая губы:
— Не сбомбят. Это они шутят.
А красноармеец, явившийся в нашу клеть:
— Товарищи мужчины и женщины! Впервые в истории немецкие самолеты над Москвой… Эти бандиты хотят вашей крови и крови ваших детей, ни в чем не повинных… Мы, которые живем по программе Маркса — Энгельса…
И громче женский плач. И всхлип: «Напился, проклятый, не растолкаешь. Так и погибнет, пьяница».
Мальчишка, скинув с себя одеяло, голый — не успела мать одеть его, — заворачивает в одеяло своего котенка, укрывая от бомб.