– Я люблю тебя, – сказал я, потихоньку отступая в направлении датского вибратора. – Я люблю тебя, Эдит. Может быть, я что-то делал не так, но любил тебя всегда. Или ты меня считаешь эгоистом потому, что я пытался избавить тебя и его от боли (твоей боли, дорогой мой дружок)? Я видел боль в каждом твоем жесте. Мне было страшно смотреть тебе в глаза, так сильно их дурманили боль и страсть. Мне было непереносимо тебя целовать, потому что в каждом твоем объятии я чувствовал безнадежный, разъедающий душу крик о помощи. В твоем смехе – радовалась ли ты деньгам или солнечным закатам – мне слышалась раздиравшая тебя в клочья алчность. Когда ты в стремительном прыжке взлетала ввысь, я видел, как твое тело увядает. Даже когда ты стонала на вершине блаженства, тебя не переставало глодать сожаление. Тысячи людей строили, тысячи людей сложили кости, возводя магистрали. А ты не была счастлива даже тогда, когда чистила зубы. Я дал тебе грудь с восхитительными сосками: кого ты ею выкормила? Я дал тебе мужчину, соединил с ним твою судьбу: какому новому племени вы положили начало? Помнишь, я пригласил тебя в кино на фильм о Второй мировой войне: ты вздохнула с облегчением, когда мы вышли из зала? Нет, ты стала пытаться рассуждать о чем-то. Я сосал тебя, а ты выла, отравляя нам радость. В каждом твоем жесте сквозила боль утраты. Ты во всем видела подвох. Меня с ума сводил шантаж твоей боли. Ты вся сочилась гноем, раны твои покрывали струпья пыток. Тебя нужно было срочно перевязать, но не было времени стерилизовать бинты, и я хватал первое, что попадалось под руку. Осторожность была для нас роскошью. Мне некогда было задумываться о причинах своих поступков. Моим алиби должно было стать самоочищение. При виде твоих страданий я был готов на все. Я не в ответе за собственную эрекцию. Я не знаю, чем объяснить низость собственных желаний. При виде твоих гноившихся ран я терял над собой контроль, я не знал, что влечет меня вперед – ад или рай. Когда я брел по улице, из каждого окна раздавался приказ: Изменяй! Очищай! Экспериментируй! Клейми позором! Отменяй! Выжигай! Сохраняй! Поучай! Поверь мне, Эдит, я должен был действовать, причем действовать быстро. Так уж я устроен. Можешь назвать меня доктором Франкенштейном, втиснутым в жесткие рамки времени. Мне иногда казалось, что я очнулся от сна в момент ужасной автомобильной катастрофы: повсюду валяются оторванные руки и ноги, звучащие отдельно от тел голоса молят о помощи, обрубки пальцев показывают путь домой, ошметки людей сохнут, как нарезанный сыр без целлофана, а все, что у меня есть в этом мире обломков, – иголка с ниткой, и я встаю на колени, вытаскиваю куски плоти из месива катастрофы и сшиваю их кое-как воедино. У меня есть собственное представление о том, каким должен быть человек, но оно постоянно меняется. Не могу же я всю жизнь посвятить поискам идеального тела. Кругом я слышу только боль, вижу только увечных калек. Моя игла носится как шальная, иногда мне кажется, я прошиваю ниткой собственную плоть, соединяя ее с плотью созданных мною уродов, и я рву нить, и слышу собственный голос, который воет в унисон с общим воплем, и понимаю, что сам стал частью кошмарной общей беды. До меня доходит, что я не один стою на коленях и остервенело сшиваю куски уродцев воедино. Другие, как и я, повторяли чудовищные ошибки, потому что их гнала вперед суетливая порочность торопливости, они тоже сшивали себя с кусками сваленных в груды расчлененных тел, с болью выволакивая самих себя из…
– Ф., ты плачешь.
– Извини.
– Хватит слюни пускать. Смотри, у тебя уже не стоит.
– Все теперь на части распадается. От моей дисциплины камня на камне не остается. Можешь себе представить, какая мне нужна была железная дисциплина, чтобы воспитать вас двоих?
Мы оба одновременно бросились к вибратору. Она поскользнулась, перемазанная собственной смазкой. Какую-то долю секунды пока мы боролись, я хотел заняться с ней любовью, такими напряженными и ароматными были все ее щели. Я схватил Эдит поперек талии, но ее задница выскользнула из моего медвежьего захвата как мокрая арбузная косточка, ее бедра прошли мимо как поезд, на который я опоздал, и я так и остался корячиться с пустыми грязными руками и разбитым о красное дерево дорогого паркета носом.