Затем он останавливается на гносеологическом «ничтожестве», выражающемся в невозможности «все знать» и «все понимать». Удивительнее всего то, считает Паскаль, что человек менее всего знает и понимает самого себя, коренные условия своего бытия, смысл своей жизни, свое истинное благо и т. д. Для человека остаются неразрешимой загадкой тайна рождения и мгновение смерти, в силу чего у него возникает трагическое ощущение какой-то неизбежной случайности всей его жизни. «Когда я размышляю о кратковременности моей жизни, поглощаемой предшествующей и последующей вечностью, — воспоминание об одном мимолетном дне, проведенном в гостях, — о ничтожности пространства, которое я наполняю и даже которое я вижу, погруженное в бесконечную неизмеримость пространств, которых я не знаю и которые не знают меня, то содрогаюсь при одной мысли о том, по чьему повелению и распоряжению мне назначено именно это место и это время? Кто меня поместил сюда?» (14, 508, фр. 68). «Я знаю лишь то, что должен вскоре умереть, но я меньше всего постигаю, что такое сама эта смерть, избежать которой не в моей власти» (там же, 553, фр. 427). Впоследствии Шпенглер назовет это «судьбой» человека, а экзистенциалисты — «абсурдностью» человеческого бытия: «Абсурдно то, что мы родились, абсурдно и то, что мы умрем» (97, 631).
Но сходство некоторых тем в учении о человеке у Паскаля и экзистенциалистов (экзистенциальный характер истины, случайность человеческого бытия, его противоречивость, трагизм жизни «перед лицом смерти») еще не дает оснований вести «родословную» экзистенциализма прямо от Паскаля, как это делает, например, П. Тиллих. В отличие, скажем, от Декарта Паскаль является «экзистенциальным мыслителем» в том смысле, что он значительно более озабочен проблемами человеческого существования и нравственного сознания. Но от экзистенциалистов его отличает прежде всего то, что он не делает культа из субъективности человека и не создает «экзистенциальной онтологии». Совсем наоборот, Паскаль ищет абсолютные человеческие ценности и не приемлет ни позиции нравственного релятивизма, ни установок буржуазного индивидуализма, столь характерных для экзистенциалистов. Концепция научного знания Паскаля, понимание им достоинства человека и его места в мире и в обществе еще более решительно выводят его мировоззрение в целом за пределы экзистенциалистской традиции. Нет, Паскаль — мыслитель совсем другого масштаба, экзистенциалистская «мерка» для которого является поистине прокрустовым ложем.
В нравственном отношении Паскаль усматривает «ничтожество» человека в недостатках и пороках отдельных людей, суетности их жизни, противоречивости их желаний и действий, убожестве межличностных отношений, неспособности человека добиться счастья.
«Нищета» и «ничтожество» индивидуального бытия человека усугубляются «ничтожеством» его социального окружения, в котором господствует сила, а не справедливость. Если мнение есть царь мира, то сила — его тиран.
Справедливость и сила разъединены в этом мире, потому что сила не хочет прислушиваться к голосу справедливости, не хочет знать ни ее доказательств, ни доводов. Сила сама по себе очевидна и бесспорна, она убедительнее всяких аргументов, а справедливость без силы может быть оспорена. Чтобы справедливость правила миром, необходимо ее сделать сильной или же силу сделать справедливой. «Но, не сумев сделать справедливое сильным, люди сильное объявили справедливым» (там же, 512, фр. 103). Так и царствует эта тираническая сила — ибо сила без справедливости тиранична! — рядясь в одежды справедливости. Народ, видя силу законов, верит в то, что они справедливы. «Империя власти» пользуется этим и держится на легковерии и нерассудительности народа. Пожалуй, считает Паскаль, не надо народ убеждать в обратном, иначе последуют гражданские войны, которые представляют собой «наихудшее из зол».
Выбирая между «империей власти» (абсолютистским режимом во Франции с его несправедливыми порядками) и гражданской войной с ее разрухой и беспорядками, Паскаль не без горечи отдает предпочтение первой, как меньшему из двух зол. Сам же он мечтает о союзе «империи власти» и «империи разума», первый исторический опыт которого он наивно увидел в царствовании Христины Шведской (см. его письмо к ней: там же, 279–280).