— Даже если это спасет его жизнь? Понимаешь, Нора, признать человека Душевнобольным еще не значит, что это навсегда. В любой момент врачи могут признать, что в его состоянии наступило улучшение, и его могут выпустить. Его выпустят под наш надзор. Я прав, отец? Скажи Норе, что я прав.
Джеффри долго молчал, но затем кивнул:
— Мы должны сделать все, все, что угодно, если это необходимо…
Руперт схватил Нору за руку:
— Я понимаю, как это для тебя тяжело, Нора.
Она отдернула руку:
— Я думаю не о том, что это будет тяжело для меня.
— Ну конечно. Но ты же знаешь, что там может быть за лечение, в конце концов, Хьюберт скажет, как обычно, что-нибудь вроде: «Простите меня, я был плохим мальчиком, но обещаю, что теперь исправлюсь и буду хорошим». Затем его не только выпустят, но и простят все грехи, и общество опять примет его в свои объятия. Больше всего на свете обожают раскаивающихся грешников.
Нора поняла, что спорить бесполезно. Отец и брат Хьюберта, которые лучше ее разбирались в жизни, уже приняли решение, и Джеффри слабым голосом уже дал Руперту свое согласие на эти действия.
— Давай больше не будем говорить на эту тему. Просто начинай действовать, Руперт. Скажи адвокатам, чтобы они немедленно приступили к делу.
Однако весь этот разговор приобрел чисто теоретическое значение на следующий день, когда другой мужчина в женском обличье — типичный мясник с тяжелым туловищем, волосатыми ногами и большим опытом работы с ножом, — поскольку до того, как он бросил свой нож и сменил его на высокие каблуки и губную помаду, действительно был мясником, — признался в совершении преступления. Совершенно сломленный духом, Хьюберт вернулся домой, к семье.
Руперт был очень мил с Хьюбертом, и Нора была ему благодарна за это. Однако он все еще пытался поднять вопрос о признании Хьюберта недееспособным, оправдывая свою позицию тем, что это может спасти его сильно подорванную репутацию. Однако когда Хьюберт оказался дома и вне опасности, Джеффри полностью отказался от этой мысли.
— Чем меньше будут говорить о Хьюберте, тем скорее обо всем этом забудут.
Нора согласилась, довольная тем, что Хьюберта минует это последнее унижение.
Однако же газетенки продолжали копаться в этом деле, и скандал все еще продолжал оставаться новостью номер один. Они продолжали муссировать имя Хьюберта, поскольку оно звучало гораздо более притягательно, чем имя какого-то жалкого типа, ничем не примечательного, кроме своей сексуальной ориентации. Газеты с жадностью набрасывались на пикантные подробности жизни проклятых богачей.
Этим публикациям удалось удержать общественный интерес на высоком уровне, когда появилась целая серия статей о распутной жизни и развлечениях Хьюберта Альберта Хартискора, который, будучи женат на бывшей певичке из кабаре — Норе Холл, известной «своими женскими достоинствами», — тем не менее искал более экзотические развлечения среди гомосексуалистов и других извращенцев лондонского дна. Всю ту грязь, которую им удавалось добыть, они обильно приправляли собственными вымыслами и домыслами, подкрепляли публикациями интервью с некоторыми из любовников Хьюберта, которые выползли на свет Божий, чтобы поведать о самых омерзительных и гнусных подробностях.
Однако этим газетенкам повезло: когда интерес публики стал потихоньку угасать, это дело опять вызвало всплеск жадного любопытства, когда Хьюберт покончил с собой…
Они бы, конечно, предпочли, чтобы он сделал это каким-нибудь необыкновенным, жутким способом — возможно, пустил бы себе пулю в рот или, еще лучше, в половые органы, чтобы потом истечь кровью. Но Хьюберт просто пошел на чердак и тихо повесился на балке. Как однажды Руперт говорил Норе, у Хартискоров имеется предрасположенность к самоубийству причем не как-нибудь, а в петле.
На полу на чердаке осталась почти пустая бутылка самого лучшего бренди его отца, но не было предсмертной записки. Записка была оставлена в специальном месте, о котором знали только она и Хьюберт — они иногда оставляли друг другу записки в атласе по анатомии человека — это было чем-то вроде их семейной шутки. И хотя эта записка разрывала ее сердце, она подумала, что ни один из поэтов, с которыми ее знакомил в свое время Хьюберт, не мог бы выразить свои мысли и чувства так возвышенно и ярко, как ее нежный, ласковый Хьюберт.
Стоило ей только начать читать, как она поняла, что это не предсмертное письмо, а любовное послание. Он просил ее простить его и одновременно пытался развеять ту печаль, которую, как он предполагал, она могла чувствовать: