В Одессе они жили наездами начиная с 1835 года. Впервые Лёля оказалась в этом городе совсем маленькой. Здесь 29 апреля 1835 года родилась ее сестра Вера — будущая известная детская писательница Вера Петровна Желиховская. Последний раз Елена Ган приехала в Одессу с тремя детьми и гувернантками ранней весной 1842 года. Она редко оставалась на одном месте: то ездила вслед за своим мужем по дальним гарнизонам, то останавливалась, чтобы передохнуть от кочевой жизни, у родителей, там, где служил ее отец — Андрей Михайлович Фадеев, либо в Екатеринославе, где А. М. Фадеев был управляющим конторой иностранных поселенцев, либо в Одессе, где он был членом Комитета иностранных поселенцев южного края России, либо в Астрахани, куда его направили главным попечителем кочующих народов. В родительском доме она хотя бы на время спасалась от пошлости гарнизонного быта. И наконец, незадолго до маминой смерти дед Лёли получил серьезное повышение по службе — был переведен в Саратов управляющим палатою государственных имуществ и там же вскоре назначен гражданским губернатором. Карьера деда шла по возрастающей линии[56].
Весна была необычно жаркой, а лето — сухим и душным.
У Лёли самой постоянно першило в горле, и какая-то тяжесть внутри не давала вздохнуть полной грудью. Они жили на квартире у друзей бабушки. Квартира располагалась в особняке и была с отдельным входом. Их временное жилище отличалось роскошной, почти царской меблировкой в стиле рококо. В двух комнатах стояли «кудрявые» столы на приплясывающих ножках и шкаф с волнообразными ящиками, опутанный сочными стеблями бронзы. Сквозной орнамент пышных трав и чувственных извивов туманил сознание. Девочка ходила мимо этих вещей как во сне, на цыпочках. Пряные вычуры рококо дразнили воображение, перемещали из скучной действительности во вкрадчивый мир Востока, полный нежного изящества и тропической полуденной истомы. Гедонизм рококо не совмещался с ужасом положения, в котором они оказались.
Для лечения мамы требовалась особая минеральная вода. Отец направил их сюда в надежде на мамино выздоровление. Однако чудодейственная вода на этот раз не помогла, как и кумыс, которым мама опивалась до тошноты. При них неотлучно находились две гувернантки и доктор Гэно, считавшийся лучшим в городе. У доктора было лицо идиота, вечно озабоченное и кислое. Он пришепетывал и картавил. Его речь напоминала звук булькающей в кастрюле каши. Доктор относился к стеснительным и невротическим натурам. Казалось, он вот-вот непроизвольно разрыдается. Доктор ходил по комнате как малахольный, гладил ее и Веру по голове, маялся и страдал. Ему становилось невмоготу при мысли, что манипуляции, которые он совершал над молодой, безнадежно больной женщиной, бессмысленны. Они усиливали ее страдания и окончательно изнуряли.
Елене Андреевне Ган едва исполнилось двадцать восемь лет. Она и перед смертью работала до полуночи. Проводила долгие часы за зеленой коленкоровой занавеской, отгородившей часть комнаты. Этот крошечный уголок был ее рабочим кабинетом. Где бы они ни жили, в городе или деревне, она всегда огораживала для себя небольшое пространство. Лёле и Вере туда заходить не возбранялось, но запрещалось трогать что-либо из маминых вещей. Они даже не предполагали тогда, что мама работает в поте лица, чтобы оплатить их домашних учителей и гувернанток. Состояние их было совершенно расстроенное, так что мамина писательская деятельность давала кое-какой доход. Гонорары за повести уходили на оплату жалованья англичанке мисс Джефферс, учителям, а также на покупку нужных книг для себя и для них, ее детей[57]. Елена Андреевна из последних сил пыталась сделать дочек и сына образованными людьми: «Какими-то ни было жертвами хочу, чтобы дети мои были хорошо, фундаментально хорошо образованы. А средств, кроме пера моего, — у меня нет!..»[58] Их мама дописывала свою очередную повесть, девятую по счету.
Мамины огромные черные глаза смотрели на нее, Веру и брата Леонида с невыразимой скорбью. Этот безутешный и страдающий взгляд предвещал величайшее несчастье, скорую и вечную разлуку с той, кто дал им жизнь.
От моря шел йодистый запах лазарета. С холма при вечереющем небе оно напоминало огромную, тщательно отполированную плиту серого мрамора. Лодки рыбаков смотрелись на этой светлой поверхности черными, как расплывшаяся тушь, пятнами.