— Положите-ка, ласковая, все это в коробочку да приплюсуйте еще диколончик! — поблескивая глазами, он перегнулся через прилавок, приблизив свое дубленное ветрами лицо к кормленому румяному лицу продавщицы. — Диколончик себе оставьте на память… О Терентии Толмачеве. И еще щиколадку возьмите вон ту, с младенцем рисованным.
Рассчитываясь, Терентий распахнул пальто, старики увидели на широкой груди орден и какие-то значки.
Томительно-пристально Терентий всматривался в лицо Елисея, диковато сузив высветленные своевольной памятью глаза.
— Идем угощу, Елисейка…
Морщины скривили рот Кулаткина, один глаз закатился под лоб, другой, сизый от гнева, уставился на Терентия.
— Меня вином не купишь, Тереха.
— Нас с тобой никому ни купить, ни продать. Ну, чего же? Пошли. Филя, а ты-то… айда… Вспомянем младость.
— На минутку разве, Тереша… при деле я…
На кулаткинских дружков Толмачев махнул длинной тяжелой рукой:
— Кыш!
Елисей схватил его за локоть.
— Дай им на четушку, Терентий.
Толмачев бросил трешницу на прилавок.
— Елисею спасибо говорите, не мне. Я бы вас не так примиловал… Позорите общество… Ладно, пейте-ешьте на здоровье.
На берегу Сулака за кустом краснотала теплынь и тишина дремали задумчиво под голубо отстоявшимся небом в прошвах плывущих лениво, как вечность, паутинок.
Терентий и Елисей выпили, вытерли усы, переглянулись и не спеша стали закусывать. Филипп Сынков удивленно улыбался на свой стакан, повертывая его в руке.
— Знаешь, Тереша, я еще хвачу, что-то не разбило кровь со вчерашнего, — доверился Елисей.
— Айда, милай! Пей, ешь, кури… Жизнь-то, как она, а? Смышленая она, жизнь-то, а? Филя, что ты привскочил, как суслик у норы? Куда глядишь?
— Кажись, подпаски мне машут…
— Овцы не львы, не разбегутся. Садись! — Терентий дернул за полу Сынкова, и тот, присев, скатился на пятках с бугорка в отишье. — Дети мои в люди вышли, — говорил Терентий. — Федя — зоотехник, Андрюшка — инженер на автозаводе. Своя персональная машина. Аниса помнишь? Летчик. На сверхзвуковых. А о самой маленькой сроднице особо, потом… Может, ее судьба и привела меня на родимую землю. Давайте выпьем, вспомянем путь-жизню… Как, бывало, играли: я по батюшке день и ночь скучаю, я по матушке целый век тоскую, по родимой стороне…
Глядел Терентий Толмачев на родной русско-татаро-мордовский Предел, и припоминались ему не степенные лета, а ранняя заревая молодость. Нет тех улиц и переулков с большими домами, под навесом которых стоял он осенними ночами с девками. Исчез прежний Предел с гумнами, стадами гусей и индюшек, пестро беливших взгорье и луга. Более же тысячи дворов было, два табуна коров, два — рогатого молодняка, косяк нерабочих коней под охраной могучего жеребца, за сто саженей до кобылы взвивавшегося на дыбки. Нету того Предела, ушел, как наплеск волны в песок. Кирпичные или саманные под бледным зяблым шифером дома стоят тесно, как бы стреноженные проводами.
И их поставленный дедушкой пятистенный рубленый дом осел на угол. И живут в нем какие-то пришлые, прямо с крыльца выплескивает баба помои.
— Эх и хватами были мы, Елисеюшка. Аж не верится! Филя, помнишь, как разнимал нас? А мы смертно связаны были с Елисейкой, а?
— Да сами вы в ум входили… я-то так… только чуток подталкивал…
— Ты, Филипп, центральная фигура, — сказал Елисей. — Потому я пособлял тебе верную дорогу разнюхать, а? Я и тебя, Тереха, спасти хотел, да ведь ты Толмач тугогубый! Удила закусывал, мчался в непуть.
Сынков припоминал своих сверстников — Терентия Толмачева и Елисея Кулаткина, какими те в молодости были. Раскалывали Предел пополам, разноголосицу разводили, да и только. Капризный Елисей мутил самозабвенно. Свой каприз законом для всех норовил сделать. А уж самовольник-то — не приведи бог. Если кто не подчинился Елисею — пропал. Насмехался беспромашно и едко, щедро клеил прозвища, несмываемые, как тавро. И был-то вроде так себе — по-писарски кривоплечим, лицом лисоват, а вот самолюбия на воз не покладешь. Крылатило его самолюбие. Парни и девки шли за ним. Правда, гармонь у него была, и играл он до потрясения сердца, если захочет.
Вперекор ему Терентий Толмачев гнул молодняк под свою руку. Спокойно, жестковато гнул. Не то что красив был, а ладный, статный и рослый. Они, Толмачи, все и приветливы, и строговаты. По плечу не похлопаешь. Слову своему цену знали. Может, эта-то крепость душевная и выводила из себя Елисея — скорее помрет он чем уступит первенство в коноводах.
Праздник не праздник, веселье не веселье, если оба тут. Будто воды плескают на горячую каменку. Однако не могли жить друг без друга.
Если Терентий зовет в луга, то Елисей тянет в горы. Расколют молодежь на два косяка, один в горах играет на гармонике, другой в лугах бренчит на балалайке. Все бы ничего, да ведь схватки бывали…
«Ну хоть бы женились поскорее, а не то подохли. Люди бы вздохнули свободно», — беззлобно, вроде по привычке, говорили даже самые терпеливые.