Лажечников ставил важный вопрос о достоверности дошедших до нас источников, но в то же время не подвергал сомнению предание о царском любовании головой Волынского на блюде. Эта ситуация, допустимая во времена опричнины Ивана Грозного, едва ли была возможной при дворе XVIII века. В отношении же Бирона у Лажечникова сомнений не было, ведь он был знаком с записками Манштейна и не мог поверить, чтобы «немец» оболгал «немца». Признаваясь Пушкину: «Ваши упреки задели меня за живое», — романист составил целый обвинительный акт против временщика, но невольно подтвердил позицию оппонента, что Бирона огульно обвинили во всех бедах аннинского царствования: и персидские провинции «сдал», и границу с Китаем изменил, и гвозди под ногти загонял.
Но проблема не только в состоянии конкретных источников. Обращение к прошлому как для историка, так и для писателя невозможно без понимания «духа времени» и «народных нравов». Здесь Лажечников с Пушкиным расходился: «Историческую верность главных лиц моего романа старался я сохранить, сколько позволяло мне поэтическое создание, ибо в историческом романе истина всегда должна уступить поэзии, если та мешает этой». Но при этом романист был убежден, что эпоху он понимал вернее: «Не соглашусь также с Вами и в том, чтобы ужасы Бироновского тиранского управления были в духе того времени и в нраве народа. Приняв это положение, надобно будет все злодеяния правителей отнести к потребностям народным и времени. Признаю кнут справедливым и необходимым для нашего, русского народа за преступления его; но не понимаю, почему бы он требовал за неплатеж недоимок окачивания на морозе холодною водой и впускания под ногти гвоздей. Впрочем, народ наш до Бирона и после Бирона был все тот же; думаю, что он не изменялся и ныне, или очень мало изменился к лучшему. Долго еще будет ходить за современную практическую истину пословица: гром не грянет, русский не перекрестится. Решительно скажу, что чувства нравственного (и даже религиозного), как у немецкого крестьянина нашего времени, и теперь не существует в нашем народе и до тех пор не будет, пока не подумают о Воспитании его те, которые должны об этом думать».
«Русский Вальтер Скотт» верил в необходимость кнута «для нашего, русского народа», и только гвозди под ногти считал уже вредным излишеством. При таком подходе «не беда была вельможе тогдашнего времени поколотить» смешного и нечиновного Тредиаковского. В отношении «мужиков» Лажечников скорее отдавал предпочтение немецкому образцу перед отечественным; но родовитый вельможа Волынский — не чета безродному курляндцу, севшему «не в свои сани». Кажется, в этом и была, с точки зрения романиста, главная вина Бирона. Ведь прочие персонажи романа, так сказать, «русской национальности» — люди честные, искренние, справедливые (за исключением разве что Тредиаковского); даже шут Балакирев выглядит благороднее шутов иностранных, вроде Педрилло. Волынский предстает настоящим русским молодцем с разгульной песней на устах, что привело в восторг самого Белинского: «Это природа чисто русская, это русский барин, русский вельможа старых времен». Бирон же — носитель совсем других ценностей: практичный, бездушный, алчный: «Денег, золота требовал Бирон у этого бедного, тогда голодного народа, требовал у него бриллиантов для своей жены, роскошной жизни для себя — и народ, не в состоянии дать ни того, ни другого, должен был выдерживать всякого рода муки, как народы Колумбии». А из-за спины Бирона в романе выглядывает еще более отталкивающее «лицо еврейской национальности» — его банкир и «гоф-фактор» Либман.
Победа в романе «немца» только подчеркивала несомненную правоту и нравственную высоту отечественных ценностей, что вводило читателей в атмосферу духовных исканий и споров 30—40-х годов XIX столетия. К тому же Лажечников, как и многие другие просвещенные люди его поколения, по меткому выражению Н. Я. Эйдельмана, «несколько стесняются XVIII века; хотя весьма им интересуются, но многого не знают, а кое-чего и знать не хотят», поскольку это знание как-то не украшает отцов и дедов просвещенных дворян пушкинской поры. Обличение презренного и безродного иноземца давало возможность возложить на него вину за все кровавое, грязное и неудобное для воспоминания из славного прошлого.