Мы провели несколько минут, разговаривая с ним. Я отвечал расплывчато, заканчивая каждое предложение извинениями, и клялся, что меня не похитили, не надругались и не пичкали наркотиками. (Из-за стирания мисс Сапсан, полицейский забыл о том, что хотел заставить меня сдать тест на наркотики). Когда мои родители рассказали ему о смерти дедушки и о «проблемах», случившихся со мной из-за нее, полицейский, похоже, удовлетворился мыслью, что я просто сбежавший домашний мальчик, забывший принять свои пилюли. Нас заставили подписать несколько бланков и отпустили восвояси.
— Да, да, давайте уже поедем домой, — взмолилась моя мама. — Но мы еще
Дом. Это слово стало чужеродным для меня. Какая-то далекая земля, которую я едва мог вообразить.
— Если мы поторопимся, — откликнулся папа, — то, возможно, еще успеем на вечерний рейс.
Он положил руку мне на плечо и держал так крепко, словно боялся, что я убегу, как только он отпустит. Моя мама не могла перестать смотреть на меня, ее глаза были огромными и признательными, и блестели от слез.
— Я в порядке, — заверил я. — Обещаю.
Я знал, что они не поверили мне, и не поверят еще очень долго.
Мы вышли на улицу, чтобы поймать такси. Пока одно из них тормозило рядом с нами, я увидел два знакомых лица в парке на другой стороне улицы. В пестрой тени дуба стояли Эмма и мисс Сапсан. Я поднял руку, чтобы помахать им на прощанье, и у меня заныло в груди.
— Джейк? — мой отец держал для меня открытой дверь кэба. — В чем дело?
Я превратил взмах в почесывание головы.
— Ни в чем, пап.
Я залез в кэб. Отец повернулся и посмотрел на парк. Когда я выглянул в окно, все что я увидел под дубом, были птица и кружащиеся на ветру листья.
Мое возвращение домой не было ни триумфальным, ни легким. Я пошатнул доверие родителей, и восстановление его было медленной кропотливой работой. Из-за опасений, что я снова сбегу, я был под постоянным наблюдением. Я не мог никуда выйти без сопровождения, даже прогуляться по кварталу. В доме была установлена сложная охранная система, не столько для того, чтобы не залезли воры, сколько для того, чтобы не вылез я. Я снова был отправлен на терапию, подвергнут бесконечным психологическим тестам, и мне прописали новые, более сильные лекарства (которые я прятал под язык и позже выплевывал). Но мне пришлось перенести и большие лишения этим летом, и если временная потеря свободы была ценой, которую я заплатил за людей, с которыми подружился, опыт, который приобрел, и ту экстраординарную жизнь, которая, я знал, теперь была моей, то это была честная сделка. Это стоило каждого неловкого разговора с родителями, каждой одинокой ночи, проведенной в мечтах об Эмме и моих странных друзьях, каждого визита к моему новому психотерапевту.
Это была невозмутимая пожилая дама, которую звали доктор Спэнджер, и я проводил четыре утра в неделю в сиянии ее подтянутой перманентной улыбки. Она бесконечно расспрашивала меня о том, почему я сбежал с острова и как я провел последующие дни, и эта улыбка никогда не сходила с ее лица. (Ее глаза, так на всякий случай, были мутно-карие, словно вода из-под мытья посуды, с нормальными зрачками, никаких контактных линз). История, которую я сочинил, состояла в заявлении о временном помешательстве, приправленном периодическими провалами в памяти, и ее невозможно было проверить. Она звучала примерно так: напуганный тем, что, по-видимому, было убивавшим овец маньяком, шатающимся по Кэрнхолму, я сорвался, спрятался на судне, идущем в Уэльс, на время забыл, кто я такой, и автостопом добрался до Лондона. Я спал в парках, ни с кем не разговаривал, не заводил никаких знакомств, не принимал никаких воздействующих на настроение или на сознание препаратов, и бродил по городу несколько дней в дезориентированном состоянии фуги{27}. Что же касается звонка моему отцу, в котором я признавался, что я «странный»... Хмм, какого звонка? Я не помню никакого звонка...