Вечером он и вправду явился в дом Ольги под пристальным взглядом старух, отслеживающих, словно радары, нечастое передвижение по улице деревенского люда. В сенях его уже ожидала извлечённая из погреба потная четверть, а сама хозяйка обрядилась в светлое платье с ландышами да заплела в косу тяжёлые пряди каштановых волос, ещё и окропила шею и ложбинку промеж высоких грудей маслом болгарской розы.
Это благоухание Мотя почуял своим ноздреватым носом с порога. Вдохнул его глубоко, чувственно, словно редкую восточную сладость, не понимая ещё, что исходит оно от этой статной мягкой, что твоя булка, женщины с манящим взглядом.
– Проходи, Матвей, – проговорила она. – Садись. Чай, ухайдакался на работе. Морсу брусничного налить тебе или чего покрепче?
От такого ласкового приёма Едомский смутился, оробел. Казалось ему, кто-то смотрит на него неотрывно, осуждающе, вдруг откроется дверь и в избу завалится блудный дядя Николай? Не то чтобы Мотя трусил находиться один на один с замужней, хоть бы и формально, женщиной, однако что-то подсказывало ему, встреча эта похожа на искусную ловушку. Поведись он сию минуту на ласковые слова и восточные ароматы, вся жизнь его может уйти под откос – точно состав, подорванный партизанами.
– Ничего не нужно, Оля. Да и времени у меня в обрез, Ангелина уже на стол собирает. Веди, что ли, свою собачонку!
Женщина понимающе улыбнулась, но всё ж таки гибче изогнулась станом, поднимаясь с венского стула, вышла в сени. И вернулась, пропуская вперёд Бьянку.
Белой суке было не понять, для чего появился в их доме этот человек. Она узнала его, помнила с тех давних пор, когда вечерами провожала из магазина домой продавщицу Любашу или с напрасной надеждой ожидала Форстера на остановке. Никогда этот человек её не ласкал, как другие, не протягивал угощенья, сторонился. В Астахино помнили, как несколько лет назад на Едомского, нечаянно забредшего в чужой огород, набросился здоровенный алабай. Вцепился мёртво в фельдшерскую ляжку, даже вырвал из неё кусок. И тут же, на его глазах, сожрал! Может, потому избегал Мотя чужих собак? Однако теперь зачем-то поманил к себе Бьянку, уговаривая не нервничать, не переживать. Лайка обернулась к хозяйке и, не увидев в её лице запрета, подошла к доктору. Тот не стал её гладить, а с мягкой настойчивостью уложил на пол, потом, не настораживая собаку, отчего-то сразу доверившуюся его рукам, перевернул на бок и не спеша, спокойными движениями пальцев принялся ощупывать её тёплый живот. Бьянка почувствовала – рука его вдруг остановилась. Переползла к шее, ушам. Тронула нос. Вновь вернулась к животу и, наконец, отпустила.
– Хреново дело, – проговорил Едомский, поднимая взгляд к соседке. – Опухоль молочной железы. Уже и лимфатические узлы воспалились. Проживёт месяца два. Или три. Не больше.
– Ей ещё можно помочь? – спросила Ольга.
– Если срочно сделать операцию, – ответил Едомский. – Когда разрежут, только тогда поймут, куда метастазы распространились. Мне думается, поздно уже. Мобуть, и обратно зашьют.
Говорить людям о близкой смерти для врача всегда не просто. Даже для сельского фельдшера Моти Едомского. Напрасно говорят люди, что со временем докторское сердце черствеет, словно вчерашний ломоть хлеба. Со стороны лекари кажутся циниками, поскольку говорят о сокровенных частях и недугах человеческого тела с прямотой сантехников и электриков. Но, приглядевшись внимательнее, увидев их в деле, понимаешь – такова особенность их труда. И сердце у них – такое же, как у всех, из крови и плоти.
Поднявшись с колен, Едомский потрепал жёсткий загривок лайки, виновато улыбнулся стоящей перед ним женщине, как бы извиняясь за то, что не уделил ей мужского внимания, и за то, что сообщил печальную весть. Попрощался и вышел во двор.
Жаркое солнце клонилось к закату, завязнув в трясине перьевых облаков и превращая их в розовый кисель. Над рекой к лесу потянули первые вальдшнепы, а с полей на реку с тяжёлым плеском садились дикие утки. Из каждого перелеска, каждого куста доносился щебет пеночки-веснянки, неприметных гаичек, щеглов и зырянок. Распускались пышно, лишь на три летних ночи, лимонные цветы ослинника, да гроздья смолёвки придерживали вокруг себя гиацинтовый аромат – слышный особенно такими вот тихими вечерами и собирающий на этот чарующий запах целые стайки трепетных совок.
Вот она жизнь! Со всеми её горестями, утратами, разочарованиями и даже смертью вечно будут цвести смолёвки, вечно заливаться зырянки, вечно нести свои воды эта река и солнце заходить за горизонт.