Русская печь за ночь не выстыла. Ещё отдавала женское своё тепло дому: алюминиевой мятой кастрюле, в которой томилось, кисло вчерашнее молоко на творог; хозяйским онучам, источавшим на всю горницу запах запущенного человеческого тела; чёрному чугунку с россыпью гречневой каши; вереницей пристроенному на верёвке к печному боку тряпью для просушки – от больших размером женских трусов с ромашками до кальсон с застарелыми пятнами от мочи, от бабушкиного батистового платочка до строительных брезентовых рукавиц Николая. Тут же, в подпечье, загодя схоронено было всё, для скорой растопки необходимое: сухая до звона берёзовая щепа и ольховые дровишки, отдавшие в теплоте свою влагу, готовые вспыхнуть радостно от первого язычка пламени. Через несколько минут пламя уже бушевало в горниле, мерно и уверенно гудело в трубе, выбрасывая в низкое, затянутое предрассветной сажей небушко раскалённые звёздочки. И лишь когда разгорелось пламя до смерча огненного, швырнула Ольга ему на съедение обёрнутое в тряпочку щенячье тельце: через полчаса от него не останется и следа – только серый прах да редкие искорки, улетевшие ввысь.
Тем временем, похрустывая суставами, постанывая благостно да поругиваясь не злобно, не матерно, выбрался из койки хозяин. Казался он в сатиновых труселях с романтическими ландышами, в майке синей, застиранной, с эмблемой спортивного общества «Динамо» похожим на пионерского вожатого, заплутавшего лет на двадцать в непролазной тайге. Дикая его, не то чтобы бритвы, но даже и ножниц не знавшая бородища топорщилась седой, местами пожелтевшей от злого табака порослью. Шерсть торчала и из ушей, и из носа, кудрявилась по ногам, по ручищам и под майкой столь буйно, что Ольга порой задавалась удивлённым вопросом: не со зверем ли лесным, не с вурдалаком ли прожила она тридцать с лишком лет своей жизни? И с грустной усмешкой отвечала себе: с ним, с упырём! Однако, в отличие от любого упыря и вурдалака, Николай Игнатьевич первым делом шлёпал босяком в красный угол, зажигал лампадку красного стекла перед ликом Спасителя, да Царицы небесной, да батюшки Серафима Саровского, да картонной иконки Матронушки Московской и принимался читать правило. Обычно повторял два раза «Отче наш», два раза «Богородице, Дево, радуйся…» и «Символ веры». И только в выходные и праздники, когда время дозволяло, читал всё правило целиком, начиная с «Молитвы мытаря» и заканчивая «Достойно есть…». При этом усердно, поясно кланялся не только, положим, при «Трисвятом», но и после каждой молитвы. Бывало, что и коленопреклонённо стоял пред иконами и башкою о половицы крашеные бился. Жена его Ольга к молитвам мужа относилась уважительно, хотя сама их не читала, полагая наивно, что Бог у каждого человека в душе. Выросла она в семье атеистической, да и муж в молодые годы не слишком тешился Богообщением. Религиозным стал в последние несколько лет. И сколько ни стращал жену адскими муками и вечной разлукой в следующей, загробной их жизни, Ольга только улыбалась в ответ. Она верила исключительно в жизнь нынешнюю, полную тревог и непреходящих забот, с её невспаханными огородами, скотиной некормленой, домом неприбранным. И саднящей тоской бессилия, что всё чаще разливалась чёрными чернилами в надсаженном бабьем сердце.
Перекрестясь и поклонившись до земли, как есть, в трусах своих с ландышами, Николай пошлёпал прямиком в сени, опорожниться. «Видала! – прокричал оттуда, заглушая звонкий ток струи в цинковое ведёрко. – С прибавлением тебя, мать!» И вновь вломился в горницу, радостно продрогший и опроставшийся: «Ну, чё? Топить будем?» Ольге отчего-то не хотелось топить этих кутят, хотя за жизнь свою, в родительском доме, а затем и в своём собственном, утопила она их не считано. Забирала помётами, стараясь не глядеть в глаза обеспокоенным мамкам. Уносила подальше, за край огорода, и всю эту писклявую, слепую ораву вываливала в дубовый запарник со ржавой водой до краёв. Сверху прихлопывала крышкой, чтобы не видеть ничего, не слышать. Возвращалась не раньше чем через час, с короткой лопатой, какой обычно отсекала осенью морковную ботву. Копала могилку, не глубокую, скорую, и опрокидывала в неё мёртвых кутят вместе с водой. Дальше – только землёй забросать. И хотя к делу этому окаянскому с годами привыкла, всякий раз жалило её, что совершает детоубийство, творит Богопротивное. И сознание греха оставляло в её сердце царапающий след.
– Давай оставим, Коля, – в этот раз попросила она мужа, взывая не столько к его совести, сколько к природной крестьянской прижимистости, – породистая всё ж. Может, городские за ейных щенят и денег дадут. Тебе в дорогу не лишние будут…
«А ведь права баба», – согласился в душе Николай Игнатьевич, но прибавил:
– Сама кормить-то её будешь. Мя не впрягивай!
14