Я повстречал Оскара в конце июня, а уже семнадцатого июля мы прекратили наши занятия. Виной тому явилась эта «невозмошная» лекция. Каждый день он корпел над ней, как одержимый, все больше поддаваясь отчаянию. В сотый раз переписав вступительные страницы, он в ярости швырнул ручку в стену с криками, что больше не может писать на этом мерзком языке. Он ругал немецкий на чем свет стоит. Оскар кипел от ненависти к этой проклятой стране и ее проклятому народу. После этого все пошло под откос. Прекратив попытки написать лекцию, он совсем забросил английский. Казалось, он даже забыл то, что уже знал. Его язык опять был скован, а в речи вновь со всей очевидностью слышался акцент. Все то немногое, что он хотел сказать, выходило на ломанном, корявом английском. Лишь изредка я слышал, как он бормочет что-то себе под нос на немецком. Я даже думаю, что он делал это бессознательно. На этом наше формальное сотрудничество закончилось, но все же я забегал к нему почти каждый день. Он часами сидел неподвижно в своем огромном кресле с зелёной бархатной обивкой, в котором можно было свариться, и сквозь высокие окна смотрел на бесцветное небо над Восемьдесят пятой стрит. На его глаза наворачивались слезы.
Как-то однажды он сказал мне:
— Если я эту лекцью не подготовлять, я руки на себя налошу.
— Давайте начнем, Оскар, — предложил я, — диктуйте, а я буду писать. Важны сами мысли, а не орфография.
Он ничего не ответил, и я больше не настаивал.
Оскар погрузился в глубокую меланхолию. Часто мы сидели часами в полной тишине. Меня это беспокоило, хотя мне уже приходилось иметь дело с подобной депрессией. Таким же был и экономист Вольфганг Новак, несмотря на то, что английский давался ему легче. По моему мнению, его проблемы были связаны в основном с ухудшением здоровья. И он тяжелее переживал потерю родины, чем Оскар. Иногда по вечерам до наступления темноты мне удавалось уговорить Оскара немного прогуляться со мной вдоль шоссе. Ему нравилось любоваться последними отблесками заката над Палисадами[9], по крайней мере, создавалось такое впечатление. Тогда он наводил полный марафет: надевал шляпу, строгое пальто, галстук, даже если было жарко, и я предлагал ему надеть что-то другое. Потом мы медленно спускались по ступенькам, хотя у меня и закрадывалось сомнение, дойдет ли он до нижней площадки лестницы.
Мы неторопливо удалялись от центра, изредка останавливаясь, чтобы присесть на скамейку и полюбоваться ночным Гудзоном. Потом мы возвращались в его комнатушку, и если я видел, что ему удалось немного расслабиться, мы включали радио и слушали музыку. Если же я пытался украдкой настроиться на волну новостей, он просил меня выключить приёмник, так как больше не мог слушать о «трагедии всего человечества». Он был прав, это было время лишь плохих новостей. Я старался что-то придумать, но что я мог сказать ему в утешение? Может, хорошей новостью была сама жизнь? Кто мог бы с этим поспорить. Иногда я читал ему вслух, помню, ему нравилась первая часть «Жизни на Миссисипи»[10]. Мы все еще захаживали в кафе-автомат несколько раз в неделю. Он шел туда чисто механически, потому что не испытывал ни малейшего желания выходить куда-либо, я же, наоборот, старался таким образом вытянуть его из дома. Оскар ел очень мало, он просто ковырялся в тарелке. Глаза его при этом как будто заволакивало пеленой.
Как-то раз после непродолжительного ливня мы расстелили газету и уселись на мокрую скамейку прямо у реки. И Оскар наконец-то заговорил. На корявом английском он поведал мне о своей лютой ненависти к нацистам за то, что они загубили его карьеру, лишили его нормальной жизни и кинули на растерзание хищникам, словно кусок сырого мяса. Он поливал грязью немецкий народ, бесчеловечных негодяев, не знающих жалости. По его мнению, это были «звиньи в маске павлинов». Более того, он был уверен, что его собственная жена в глубине души ненавидела евреев. За его красноречием скрывалась горечь. Он вновь замолчал. Мне было бы интересно побольше узнать о его жене, но я не хотел приставать с расспросами.
Позже, когда уже стемнело, Оскар признался мне, что пытался покончить с собой в первую неделю после приезда в Америку. Был конец мая, он еще снимал комнату в скромной гостинице и как-то ночью наглотался барбитуратов. Но случилось так, что он нечаянно опрокинул со стола телефонный аппарат, и администратор гостиницы отправил посыльного, который нашел Оскара без сознания и вызвал полицию. Врачи вернули его к жизни.
— Я не собигался этого делать, — оправдывался Оскар, — это был ошипка.
— Не вздумайте больше выкидывать такие номера, это равносильно полному поражению, — сказал я.
— Больше не буду, — устало ответил он, — ведь так тгудно вновь возвгащаться к жизни.
— Я прошу Вас, не делайте этого, что бы ни случилось.
Потом, во время прогулки он удивил меня своим неожиданным предложением «знова начать габоту над легцией».