Поиски более отвязных девиц привели его в богемные круги Берлина – в такие заведения, как “Мозаик” и “Фенглер”, на поэтические чтения. Он уже учился в университете – изучал математику и логику, науки точные и потому одобренные отцом, но вместе с тем достаточно абстрактные, чтобы ему не докучали политикой и идеологией. Он получал лучшие в группе оценки, усердно читал Бертрана Рассела (к матери у него были счеты, но к ее англофилии – никаких), а свободного времени все равно оставалось много. Увы, он был далеко не единственным, кому вздумалось искать себе в таких местах сексуальных партнерш, и хотя у него имелись такие козыри, как юность и красота, мешало то, что его привилегированность просто била в глаза. Не то чтобы кто-нибудь подумал, будто Штази хватит глупости заслать к ним столь очевидного шпиона, но всюду, где бы Андреас ни появился, он чувствовал, как его привилегированность всех настораживает, внушает опасение, что с ним нарвешься на неприятности, хочет он того или нет. Чтобы закадрить девицу из творческих сфер, нужно было доказать свою нелояльность властям. Первой, какая ему приглянулась, была Урсула, называвшая себя поэтом-битником. Он видел ее на двух чтениях, задница у нее была – полный восторг. Завязав с ней беседу после второго чтения, Андреас вдруг взял и брякнул, что и сам пишет стихи. Это была наглая ложь, но благодаря ей она согласилась выпить с ним кофе.
На свидании она нервничала. Отчасти беспокоилась за себя, но больше, судя по всему, за него.
– Ты думаешь о самоубийстве? – напрямик спросила она.
– Ха. Только при норд-норд-весте.
– Что это значит?
– Это из “Гамлета”. Значит: на самом деле нет.
– У меня в школе был друг, он покончил с собой. Ты чем-то на него похож.
– Я однажды прыгнул с моста. Но там было всего восемь метров.
– То есть не самоубийца, а бесшабашный членовредитель.
– Это был рациональный и взвешенный поступок, никакой бесшабашности. И это было давно.
– Но я чувствую прямо сейчас, – настаивала она. – Чуть ли не носом чую. Вот и от моего друга так пахло. Ты нарываешься и, кажется, даже не понимаешь, как сильно в этой стране можно нарваться.
Лицо у нее было так себе, но это не имело значения.
– Я не нарываюсь, а ищу другой способ жить, – серьезно ответил он. – Плевать как, лишь бы по-другому.
– Как по-другому?
– Честно. Мой отец врет профессионально, мать – как талантливая любительница. И если такие процветают, что это говорит о стране? Знаешь эту песню “Роллинг стоунз” –
–
– Когда я первый раз ее услышал по американскому радио, я нутром почуял: все, что мне талдычили о Западе, – вранье. Мне
Он говорил эти слова просто так, надеясь произвести впечатление на Урсулу, но говоря их, понял, что действительно так думает. Такой же парадокс случился, когда он пришел домой (он по-прежнему жил с родителями) и попытался сочинить что-нибудь такое, что Урсула могла бы принять за настоящие стихи: первое побуждение было расчетливо-мошенническим, но вдруг оказалось, что из-под пера выходит нечто подлинное – тоскливое и жалобное.
Так он стал – на некоторое время – поэтом. С Урсулой у него ничего не вышло, но он обнаружил в себе талант к стихосложению, возможно родственный его способности реалистично изображать обнаженных женщин, и уже через несколько месяцев одно его стихотворение принял к публикации государственный журнал и он дебютировал в поэтических чтениях. Мужская часть богемы по-прежнему ему не доверяла, но о молодых женщинах этого нельзя было сказать: настала счастливая пора, когда он просыпался то в одной, то в другой постели – дюжина их сменилась за короткое время, – просыпался в разных концах города, в кварталах, о существовании которых прежде и не подозревал, в квартирах без водопровода, в узких до нелепости спальнях у Стены, в местах, где от автобуса надо двадцать минут топать пешком. Есть ли что-нибудь столь же сладко-экзистенциальное, как в три часа ночи идти ради секса по самым пустынным улицам на свете? Как походя уничтожить всякий разумный распорядок сна? Как встретиться по пути в душераздирающе скверный санузел с чьей-нибудь матерью в халате и бигуди? Он писал об этих приключениях изощренно рифмованные стихи, отражая в них пребывание своего ни на что не похожего, субъективного “я” в краю, чье убожество скрашивал лишь восторг сексуальных побед, – писал и никаких неприятностей не нажил. Цензурный режим в стране к тому времени несколько смягчился и допускал подобные субъективные высказывания – по крайней мере, в поэзии.