Прозвучало чуть иронически. Около ее головы лежал камень размером с футбольный мяч. Я задался вопросом: не нарочно ли она легла у этого камня, чтобы навести меня на то, о чем стеснялась попросить вслух? На то, чтобы взять камень и размозжить ей череп. Не в этом ли идея?
– А сейчас? – спросил я, трудясь изо всех сил.
– Уже возможны повреждения.
Все, о чем мы вечно спорили, было ничем. Мы словно бы пытались сделать нулевое содержание ненулевым, умножая его на бесконечность разговоров. Чтобы сделать телесную близость возможной, нам надо было расстаться, а чтобы эта близость стала исступленной и маниакальной, нам надо было развестись. Секс был неистовой атакой на гигантское ничто, которое мы нагромоздили спорами, стараясь спастись. Он был единственным спором, который каждый из нас мог проиграть с честью. Но потом все кончалось, и опять оставалось одно ничто.
Анабел лежала лицом вниз на каменистой земле, тихо всхлипывая, пока я разбирался в топологии брючин и белья. Я знал, что лучше не спрашивать, почему она плачет. Если я спрошу, мы останемся тут до ночи. Куда разумнее отправиться в путь, чтобы, разговаривая о том, почему я не спросил, почему она плачет, проделать какое-то расстояние.
Она встала, чтобы надеть рубашку.
– Ну что ж, – промолвила она. – Теперь ты, получив свое, можешь возвращаться в город.
– Не надо только говорить, что ты этого не хотела, очень тебя прошу.
– Но это было
Прихлопнув комара на руке, я посмотрел на часы и не смог разглядеть того, что они ясно показывали.
– Объясни мне, почему мы не завели детей, – сказала Анабел. – Не могу припомнить, чем ты это мотивировал.
Я внезапно почувствовал головокружение. Поднять детскую тему – это даже по меркам Анабел было непомерно дорого за несколько минут секса. И счет она предъявила адски рано.
– Ты помнишь или нет? – спросила она. – Мне что-то никакого серьезного обсуждения не вспоминается.
– Поэтому давай устроим пятичасовое обсуждение прямо сейчас, – сказал я. – Самое подходящее время и самое подходящее место.
– Ты же сказал: “Поговорим об этом позже”. Вот позже и наступило.
Я убил еще одного комара.
– Чувствительный укус.
– Я чувствую укусы все время.
– Я не думал, что ты свяжешь тему презервативов с темой детей.
– А что ты думал?
Я дотронулся до выпуклой, завязанной узлом резинки в кармане брюк.
– Ну, не знаю. Что ты заведешь разговор о чем-нибудь эпидемиологическом, о других партнершах.
– Вот уж о чем я слышать не хочу совершенно.
– Жутко комариное место, – сказал я. – Надо двигать отсюда.
– Ты хоть знаешь, где мы находимся? Смог бы сам найти дорогу?
– Нет.
– Получается, я нужна тебе все-таки. Если хочешь успеть на свой автобус.
Чтобы не заблудиться в ветвях логического древа, нужна была бдительность и бдительность, но жар, исходивший от Анабел, тепло ее спины и наших телесных жидкостей, запах шампуня “Мэйн энд тейл” – “грива и хвост” – от ее волос, всегда слабый, но неизменно ощутимый, – все это притупило мои мыслительные способности. Опиум, которым была Анабел, подействовал на меня предсказуемым образом. Я проговорил с ноткой отчаяния:
– Послушай, я уже понял, что ты не позволишь мне успеть на этот автобус.
– Позволю тебе? Ха.
– Не ты, – поправился я. – Мы. Что
Но ошибка уже была допущена. Брыкнув ногой, она вставила ее в кроссовку, за ней другую.
– Сейчас мы идем прямиком обратно и ждем автобуса, – сказала она. – Просто чтобы я раз в жизни была хоть на сколько-то избавлена от твоей злобы. Чтобы хоть один раз ты не смог меня обвинить в том, что не успел вернуться.
Анабел не желала видеть, что в наших отношениях просто-напросто что-то сломано, сломано непоправимо и нет смысла уже рассуждать, кто виноват и в чем. Во время нашего предыдущего наркоманского срыва мы проговорили девять часов кряду, прерываясь только чтобы выйти по нужде. Я подумал было тогда, что смог наконец доказать ей, что единственный выход из нашего несчастья – расстаться решительно, прервать всякую связь; что сами эти девятичасовые разговоры – часть той болезни, которую они якобы призваны излечить. В этом заключалось представление о нас, которое она, как заявила мне утром по телефону, отвергла. Но каково тогда ее представление? Невозможно сказать. Она была так уверена в себе в моральном плане, постоянно, что бы ни приносила та или иная минута, что у меня надолго возникала иллюзия, будто мы куда-то все-таки движемся; лишь потом я осознавал, что мы двигались по кругу, большому и пустому. При всем своем уме и чуткости она не только ничего не смыслила в происходящем, но и неспособна была признать, что ничего в нем не смыслит, и ужасно было видеть это в женщине, которой я был так глубоко предан и с которой пообещал прожить вместе всю жизнь. Волей-неволей мне надо было прилагать новые и новые усилия к тому, чтобы помочь ей понять, что никакие новые усилия ни к чему не приведут.