Федор Михайлович был, разумеется, совсем непохожим на Сада. Его занимало не инициативное, а вынужденное, принудительное и принужденное обитание в скверне. Конечно, не его одного интересовало, как ведут себя люди, в основном пребывающие в скверне, в какой степени они оскверняются сами или почему ниже какого-то предела не оскверняются дальше гадостью, с которой живут и имеют дело. Но Достоевского интересовало только это, ТОЛЬКО ЭТО. Он не видел смысла в своих писательских устремлениях заниматься другим материалом – хотя бы на равных с тем, который он для себя избрал. И потому, несмотря на его высокое профессиональное мастерство – более того, на гениальную способность обнажать и подавать читателю именно гадость, сам Достоевский в глазах Михаила отнюдь не выглядел гордостью родной великой русской литературы – скорее великим пациентом, возможно, даже величайшим, кому в сумасшедшем доме жизни дали вволю бумаги, чернил и времени, чтобы писать авторизованную историю болезни – и своей собственной, и окружающего человечества, да еще и измышлять новые способы усугубления мерзости бытия помимо тех, которые уже знакомы всем и каждому. И потому Михаил отвергал от себя Достоевского, не включал в свое литературное или философское домье, притом ничуть не сомневаясь, что это великий мастер. А разве кто-нибудь из безусловно верующих во Всеблагое отношение Небесного Отца к чадам своим сомневался в великих способностях Князя Тьмы, разжалованного Господом из чина любимейшего Архангела Света – Люцифера – за его претензию на переустройство Мироздания на другой основе, чем Промыслил ее сам Творец? Почему человечеству из века в век предлагают клеймить Сатану, но уже в течение полутора веков его обучают преклоняться перед Достоевским – это не укладывалось у Михаила в голове. И дело было совсем не в том, будто он вопреки любителям темного русского гения считал его дьявольским отродьем – нет! и еще раз нет! (да и как считать Сатану совершенно черным пакостным существом после того, как Михаил Афанасьевич Булгаков, сын профессора богословия, доказал всем советским гражданам, что этот самый Князь Тьмы в обличье профессора Воланда своей моралью и человеколюбием существенно отличается в лучшую сторону от «самых человечных» духовных наследников «самого человечного человека» – Владимира Ильича). Отношение Михаила к этим двум выдающимся творцам человеческой культуры и духовности – Булгакову и Достоевскому – определялось совершенно другим: их направленностью, их устремленностью одного в сторону, а другого прочь от лучезарного источника света, от Небесного Маяка, на который нам следовало бы всегда осознанно держать курс по собственной доброй воле именно потому, что мы обязаны ощущать себя не только (или даже не столько) рабами Божьими, но и Его Творениями, для которых исключается возможность примирения или даже прагматической солидарности с ними – и с Воландом-Сатаной, и с Достоевским. А уж по поводу знаменитых расхожих цитат из Достоевского насчет «цены слезы ребенка» или того, что «красота спасет мир», Михаил с абсолютной непримиримостью изобличал чудовищные логические извращения автора данных сентенций: это Миру, сотворенному Господом Богом, органично присуща высшая красота Небесного Творения, к которой человек приближается маленькими шагами в своем постижении Истины, и потому его, этот Мир, не надо спасать какой-то другой красотой, поскольку она ему и без того присуща в наивысшей мере – а раз так, то не человеку прибавлять к ней нечто большее, чем то, что она и так имеет. А насчет единой слезы невинного ребенка в мире, раздираемом противодействиями, в которые вовлечены вместе со всеми взрослыми и ВСЕ без исключения дети, даже царские, с полным правом можно изобличать возмутительную лживость этого утверждения, потому что на другой чаше весов против слезы одного ребенка – полным-полно всего остального мирского, в том числе – неотлучно! – и слез бессчетного множества других детей.
Однако человечество некритично к своим кумирам и готово повторять вслед за ними и бесспорно мудрое, и спорное, и безусловно глупое. А ведь не зря же сказано – в виде важного предостережения! – что на всякого мудреца довольно простоты, то есть дури, и потому не стоило бы бездумно повторять все изреченное авторитетом, возведенным на высокий общественный пьедестал.