Он слышал, как она раздвинула лесенку, потом скрипнули пружины, она уже была наверху, чемоданчик проехался по полу багажной полки. Зажегся синий свет — она зажгла ночную лампочку. Теперь сверху не слышно было никакого движения. Она легла.
Поезд гремел и мчался, равномерно постукивая. Пальцы у него занемели от боли, он опустил газету и какое-то время лежал в оцепенении, не зная, что делать.
— Извините, — совершенно нелепо выговорил он наконец, — извините, пожалуйста, я не знаю, что вам сказать.
Сверху донесся какой-то беспомощный вздох:
— Боже мой... я тоже не знаю.
— Значит, я не ошибся. Да разве я мог ошибиться... Только я опомниться не могу, — он скомкал кое-как, отбросил газету и щелкнул выключателем, погасив лампочку у себя над головой. — Чудо какое-то. Или мне снится?
— Или мне? — В ее голосе слышна была суховатая усмешка и в то же время неимоверно знакомая, мгновенно проскользнувшая хрипотца волнения. Она сама услышала и сейчас же ее убрала, поспешно кашлянув.
— Вот и встретились, а?.. Вы, наверное, по обыкновению с каких-нибудь концертов своих возвращаетесь?
— Да уж, по обыкновению.
После первых расхожих слов, которые произносятся сами собой, без всякого усилия, он опять надолго замолчал, чувствуя, как постепенно все сильней его охватывает чувство растерянности, изумления и тревоги.
„Идут минуты, уходит время, — стучало у него в голове, — а я молчу как пень. И она молчит, не поможет. Наверное, думает, что мне и сказать нечего“. Голос у него вышел какой-то виноватый, уговаривающий, когда он с трудом выдавил наконец:
— Ну... Что же мы молчим, а?.. Вы скажите хоть что-нибудь... Как жизнь?
— Как прошла моя жизнь? Это вам очень интересно?
— Почему прошла? Жизнь идет. А не прошла.
— Но ведь мы знаем только ту, которая прошла. Очень много ее прошло до того, как на этой станции меня проводница впихнула насильно к вам в купе...
— Да, я понимаю, все эти: „как она, жизнь?“ — это самые пустые слова. Да я-то не попусту спрашиваю. Черт его знает, где эти слова найти? Не привыкши мы выражать какие ни на есть переживания. Выговариваешь, а сам слышишь — до чего же это грубо, до чего непохоже на то, что у тебя в душе.
— Даже и ответа вам не найду. Это про других легко получается рассказать, какая у них жизнь, а про себя?
— Верно, верно. Себя-то хуже всего и видишь. Накатаешь на других полдюжины характеристик, добросовестно пишешь, вдумчиво, честно, и все кажется ясно. А сядь как перед зеркалом, да попробуй на самого себя написать что ты есть за личность? Тут и запнешься: батюшки, да ведь, пожалуй, и не разберешься! Плоховато я этого человека знаю. И как мне его определить по совести?.. Ну, это в сторону, а как все-таки она?.. Я ведь, конечно, кое-что... даже много чего знаю, ну, в том смысле, что концерт в Колонном зале и по разным городам, пластинки с записями...
— Да, да... — безразлично подтвердила она.
— Фото в журнале! Вы на ковре сидите, облокотившись на руку, вокруг разложены веером ваши пластинки. Все записи песен, да?
— Было, было... — с шутливой бодростью откликнулась она. — Ужасно глупо было, фотограф меня усадил и разложил все вокруг так, будто я утопаю в море собственных пластинок. А было их тогда, кажется, не больше дюжины.
— Вы это напрасно так говорите!.. Дюжина?.. Да хоть и полдюжины. Разве это мало? Просто вы сами не представляете, что это такое.
— Вы смеетесь как будто?
— Извините, это я, наверно, таким дурацким манером радуюсь... Голос у вас совсем не изменился. Если вдуматься, разве не чудо? Вы представляете, когда поезд отходил от севастопольского вокзала, по вагонам пустили музыку какую-то. Отъехали, все успокоилось, едем, я сижу, в окошко гляжу, слава богу, один, никого нет, и вдруг вот этот же ваш голос запел: „Если, друг, тебе сгрустнется...“ Да... И вот после этого теперь я вдруг с вами разговариваю. Не чудо?
— Это очень старая...
— Вот и прекрасно, мы ее и знаем давно. На новое меня что-то не тянет... Возможно, возраст... Хотя как сказать. Матросы с моего корабля пишут заявки, чтоб ее по радио передали, а ведь молодые парни... Где только я ее не слушал?.. В Атлантике, в Средиземном, Карибском море... Сколько тысяч миль от родины, небо черное, жара, звезды во какие горят, и вдруг: „Если, друг, тебе сгрустнется, ты не дуйся, не сердись, все на свете пронесется, улыбнись и раз-грус-тись...“ Разве это объяснишь!
— Если правда — спасибо... Это уж не то что на коврике позировать с пластинками... — И торопливо себя перебила: — Все обо мне, а у вас как жизнь происходит, благополучно?
— У меня? Да ничего неблагополучного нет. Анкетные данные? Пожалуйста. Свое отплавал. Сейчас вот ходил в рейс капитан-наставником. Жена. Две дочки выросли. Из плавания вот возвращаюсь к месту проживания. Вот и все. Верно? Весь я тут уместился. А на самом деле, собственно, ничего обо мне не сказано. Решительно ничего.
— А ведь вы даже не поседели? — полуутвердительно спросила она. В голосе у нее почему-то слышалась тревога. — Ведь нет же?