Раз, когда я уже совсем обмогался, вдруг вздумалось мне сделать моему доктору сюрприз. «Пойду, – думаю себе, – проведаю его». Сказано – сделано. Я встал, укутался и, опираясь на денщика, побрел к Черешневскому. Приходим; дверь отперта, как и подобает бессребренику; в передней темно, в зальце чуть светит сальная свечка, и видно, как доктор лежит на диване, а перед ним стоит его Игнатий и повествует.
Я приостановился, оперся об стену и стал слушать.
– Выхожу я зрана (утром), – говорит Игнатий, – коло самой дроги, между кшаками (кустарниками), гляжу, бегают куропатвы.[5] Масса, може штук пеньдесент!..[6] Положился я на бжух (брюхо) и ползаю и ползаю. Ренки (руки) мне дрожат, ледве (едва) не умирам, паф с одной люфы (ствола), – ниц,[7] с другой – ниц…
Глаза у доктора засверкали.
– О то ж для того же есть дурень![8] – вскричал он на Игнатия.
– А бо, чекайте еще, цо с тэго бендзе![9] – остановил его фамильярно Игнатий. – Не варто бо так прендко дурня дароваць![10]
– Ну, добже, добже: я мильче,[11] – отвечал, успокаиваясь, Черешневский.
Игнатий продолжал.
– Те пшекленте (проклятые) пистоны попенкали (лопнули). Але куропатва, хвала Богу, ниц.[12] Вкладем нове пистоны. Пиф, паф, – осемь од разу…[13]
– Браво, зух (молодец)!
Дальше пересчитывалось даже, куда попала дробь, сколько было куропаток убито и сколько подстрелено.
Я вошел в зал, мы расхохотались и довольно долго проговорили об охоте и охотничьих приключениях, – предмете, как известно, самом неистощимом. Но я был еще слаб, и доктор не давал мне засидеться и в десять часов выпроводил меня домой.
Узнавши слабую струну доктора Черешневского, я начал ею пользоваться, и, как только он завернет ко мне вечером, что случалось почти каждый день, я сейчас завожу речь об охоте, и Виктор Ксаверьевич непременно просидит у меня не менее часа. Великим подспорьем для меня в этих разговорах служила книга «Записки ружейного охотника» Сергея Тимофеевича Аксакова, бывшая тогда свежею литературною новостию. У доктора этой книги еще не было, и я пользовался аксаковским трудом и смело, и бесцеремонно. Но, под конец, сознался в источнике моей охотничьей премудрости. Мы принялись за чтение и производили его медленно. Дойдя однажды до того места, где Аксаков столь художественно описывает болото, вытерпевшее нашествие охотников, и рисует картину подстреленных и осиротевших куликов, рассевшихся по окраинам болота, доктор остановился, задумался и сказал мне:
– Однако, странно, как нужно людям, самим испытавшим сиротство, распространять его из одного удовольствия. Сколько я перестрелял этих бедных куликов, а мой Игнатий еще больше… А ведь, кажется, мог бы я себе отказать в этом… – Доктор задумался.
– Чего же, – говорю, – вы остановились?
– Так себе, вспомнилось прошлое.
– А что именно, если это не секрет?
– Нет, какой же секрет. Вот эти кулики-то по окраинам… Я сам, знаете, тоже из таких куликов… Вспоминается, как отец у меня… умер… Жили мы в городишке маленьком, отец мой был чиновник маленький, средства у нас были маленькие, и сам я был маленький, и вдруг, хопс-лопс, батька скопытился, вдруг свернулся и помирает…
Мама, как говорят у нас, «голову истратила», потому что больше-то и тратить нам с нею нечего было. Мама плачет, руки ломает. «Беги, – говорит мне, – Тоська, за лекарем; кланяйся, проси, ноги целуй, чтобы на милость Бога пришел». Я ударился, просил и ноги целовал, и лекарь явился, посмотрел на отца, прописал лекарство и ушел. Ночь отец едва передышал, а к утру совсем начал отходить.
– Ой, беги, сынку, опять за лекарем! – шлет меня мама.
Я опять побежал за лекарем, но лекарь-то не пошел, а прямо-напрямо объявил мне, что он, не получа денег за свой первый визит, другого делать даром не намерен. Тут я, разумеется, опять и в слезы, и в ноги, да ничто не берет, а пока я плакал, да клянчил, отец дома умер, а за ним вслед через недельку убралась и мама, и я очутился круглым сиротою в двенадцать лет от роду. Наша бедная движимость пошла на похороны. Вот все, что у меня осталось после отца…
Доктор показал мне старинные серебряные часы.
– Они тоже были проданы, и я их разыскал и выкупил, бывши уже на службе. Горе я свое переносил молодцом и еще маму поддерживал, говорил, что я сам буду лекарем и буду всех лечить без всякой платы.
– Так, дитя мое, так; так и сделай:
– Я и сам себя, – говорю, – на то, мама, обещаю.