- К сведению Николая Митрофановича, - сказал он, когда все уже поднялись, чтоб разойтись. - Мы с Елизаветой Игнатьевной взяли на себя труд ознакомиться с лечебной практикой Михаила Фадеевича и не усмотрели в ней никакого криминала. Травки, которые он давал пить и пьет сам, вполне безобидного свойства, а к советам его стоит прислушаться. Мы напрасно пренебрегаем народной фармакопеей, она начала бороться со склерозом раньше, чем господа ученые выдумали это слово. Кстати, чем не тема для кандидатской диссертации? - Он нашел глазами Вдовина и улыбнулся ему. - Возьми, Николай Митрофанович. Перспективное дело, прямо золотая жила. - Сказано это было с таким натуральным дружелюбием, что было трудно заподозрить издевку. И так же естественно он спохватился: - Прости, я и забыл, ты ведь уже защитил...
Это была отравленная стрела совершенно в духе Успенского, с ядом замедленного действия. На этот раз спектакль удался на славу. Весь ученый синклит стоя выслушал весть о реабилитации Антоневича, а Вдовин, также стоя, получил щелчок по носу.
Третий эпизод относится к сравнительно недавнему периоду жизни Института, сразу после опубликования решений XX съезда. Шло двухдневное партийное собрание, люди, ранее молчавшие, выговаривались до конца, самые разговорчивые примолкли. Собрание было закрытое, и старик Антоневич мог только издали прислушиваться к взволнованным голосам, доносившимся из конференц-зала. Вдовину и его подголоскам пришло время расплачиваться за былое торжество. Их в глаза обвиняли в избиении научных кадров, в невежестве, в том, что они отравили атмосферу Института и отбросили его на десять лет назад. Успенского на собрании не было, за два дня до того он вылетел в Прагу на какой-то конгресс. Вдовин держал себя с достоинством, он признавал свои ошибки, но без страстного самобичевания, с которым в свое время каялись и отрекались от своих правильных взглядов его противники. На Успенского он не сослался ни разу. Раздавались голоса: гнать из партии. Но тут вступился секретарь партбюро, он сказал, что не надо смешивать обсуждение основополагающих решений с персональным делом отдельного коммуниста, и с ним согласились. Было и так ясно, что Вдовин уйдет из Института, это устраивало всех.
В эти горячие дни никто не вспоминал о старике Антоневиче. Но старик сумел о себе напомнить. Во второй день в кулуары собрания просочилась сенсация, на короткое время затмившая события куда большего масштаба:
- Старик Антоневич женится!
Сперва я не поверил. Жениться под восемьдесят лет! Но слухи подтвердились. В кассу взаимопомощи поступило заявление о ссуде. В заявлении было черным по белому написано: по случаю вступления в брак.
Через несколько дней прилетел Успенский - единственный, кто мог что-то знать от самого старика. Разговора о самом главном у нас не получилось, но о старике мы немножко посплетничали. Паша подтвердил: да, женится. И добавил подробности. Невесте семнадцать лет. Такая беленькая девочка. Приезжая из Пущи. Загс не хотел регистрировать. Пришлось оказать давление.
- Послушай, Паша, - сказал я. - Но это же бред...
- Бред? - переспросил он. - Почему бред? Рядом с нами происходили события почуднее, и мы с тобой не удивлялись...
Через пять с половиной месяцев после женитьбы у Антоневича родился сын. Несколько дней об этом поговорили, кто-то ахал, кто-то возмущался, кто-то понимающе покачивал головой, а затем все успокоились и привыкли к тому, что во дворе Института гуляет с коляской беленькая девочка-мать. И многие, заглядывая под козырек коляски, находили в твердом немигающем взгляде крупного щекастого младенца какое-то сходство со стариком Антоневичем.
Весной девочка уехала к себе на родину и не вернулась.
Таков был человек, привезший мне записки от двух дорогих мне женщин. Одну из них я любил. Другая любила меня. Женился я на третьей.
III. Три Пе плюс Це Аш