Это было в марте месяце недоброй памяти 1745 года. С начала карнавала я заметил, что моя мать и невестка выходят вместе каждое утро с таинственным видом и углубляются, закрыв лицо масками, в мало посещаемый квартал города. Я ждал момента объяснения этого маневра, когда три мои младшие сестры, возраста вступления в брак, входят в мою комнату, все три в слезах, и говорят все сразу. Они умоляют меня о помощи, говоря, что в целом мире только я один могу спасти их от отчаяния и позора. После долгих криков и слез я, наконец, узнаю о причине их горя и таинственных походов, которые я заметил. Никого не предупредив, моя мать и свояченица задумали заключить с неким Франческо Зини, торговцем сукном, контракт, по которому они уступают этому человеку в аренду наш дворец Гоцци за шестьсот дукатов. Мы должны будем покинуть отцовский дом, поселиться в другом доме, расположенном в Санта-Якопо-де-Орио, то-есть в заброшенном краю; это означало публично продемонстрировать наш крах, отказаться от всех светских связей и лишить шансов на замужество молодых девушек из полностью разоренной семьи. Я начал с того, что успокоил рыдающих сестёр и отослал их обратно, приказав, чтобы они не говорили никому о том, что приходили ко мне со своими жалобами.
Мой отец и два брата, Гаспаро и Альморо, уже дали свое согласие на этот договор. Меня оставили напоследок, как препятствие, с которым труднее справиться. Я пошел к синьору Зини и мягко, но твердо сказал ему, что для придания законности контракту необходимо мое согласие, так же как и согласие моего брата Франческо, и что мы никогда их не дадим. Зини отнюдь не хранил тайну о моём демарше. Я увидел однажды утром мою мать, вошедшую в мою комнату с осанкой судьи. Она изложила мне резоны, по которым был затеян этот достойный сожаления договор, я выдвинул ей с уважением свои резоны, которые заставили меня не дать моего согласия. Последовал ужасный крик. Я услышал самые несправедливые и самые жестокие упрёки, мать обвиняла меня в том, что я вёл распутную жизнь в Далмации, что не пытался создать себе там положение, что проиграл двести дукатов, одолженных Массимо, и совершил сотню других установленных преступлений. Все это было бы ничего, если бы я не явился сеять анархию в семье и чинить, из чистой злобы, препятствия абсолютно необходимым мерам. Я имел мужество без ропота уклониться от потопа горьких слов, среди которых мои сыновние уши услышали тягостную фразу: «Вы шестой палец на моей руке, не должна ли я ампутировать этот палец для блага других? Я не узнаю в Вас больше сына и после Вашего возвращения в лоно семьи я как Кассандра, предсказывающая нашу общую погибель, которой вы будете единственной причиной».
Эти битвы стали слишком тяжелы для моих сил. Я не мог и думать, что дела зайдут так далеко. Чтобы показать этим неблагодарным сердцам свою готовность к самоотречению и несправедливость их упреков, я решил оставить их в их глупости и вернуться на службу в Далмацию. Я сразу договорился с владельцем судна об отъезде в Зару, но внезапно траурное событие изменило нашу ситуацию. Это было вечером того дня, когда моя мать так жестоко меня отчитала. Я грустно сидел рядом с креслом отца; бедный старик был нем в своей немощи, я хранил молчание от избытка беспокойства и горя. Слезы катились по щекам больного. Он начал бормотать, делать знаки, настолько красноречивые, что я ясно понял, что он имел в виду. Он страдал от нищеты, в которой оказались его дети и которую уже нельзя было скрыть от его угасших глаз; он одобрял мое противодействие контракту, позорному для нашего имени и катастрофическому для будущего своих дочерей; но он умолял меня уступить, опираясь при этом на ужасный мотив: его неизбежная смерть приведёт к разрыву договора и возвращению нас в наш дворец. Взволнованный до глубины сердца этой душераздирающей сценой, я, стоя на коленях, заклинал моего бедного отца бежать дальше от своих печальных мыслей, которые могли плохо отразиться на его здоровье. Он прервал меня, сделав мне знак помочь ему лечь в постель. Я обхватил его за пояс; ноги его дрожали больше, чем обычно. На полпути от кресла к кровати, он положил голову на мое плечо, сказав: «Я умираю!». Новый апоплексический удар убил его. Я позвал на помощь. Привели врача, но усилия медицины оказались бесполезны. После восьми часов агонии глаза нашего отца навсегда закрылись среди тьмы, в которую остались погружены его дети.
При отсутствии родственных чувств потрясение и боль всё же дали передышку в наших разногласиях. Можно представить себе состояние наших дел с помощью такой простой детали: на следующий день после этого скорбного события у нас не нашлось необходимых средств, чтобы достойно проводить тело главы семьи к месту упокоения! Мой друг Массимо, который был инициатором моих эскапад в Далмации, снова стал мне опорой. Я написал ему, чтобы сообщить о своих затруднениях, и он отправил тотчас же сумму вдвое больше той, которая была мне нужна.