— Борис Петрович — мастак, — продолжал Никита. — Он бьет Андрона по всем статьям, кроме, кажется, пинг-понга. Почему физики так любят играть? — сказал он задумчиво. — Разве грибы или рыбалка не лучший отдых? А может, они не умеют отключаться, только переключаться: давать мозгу какие-то новые и несложные задачи?
Нину заинтересовали соображения Никиты, и она с внезапной нежностью подумала о физиках: какие там супермены — просто уставшие, заработавшиеся люди…
…Грибная лихорадка захватила Нину и Павла Алексеевича. Среди двух-трех десятков человек, изживавших лето в «зоне отдыха», лишь физики не поддались общему психозу. «Я люблю шампиньоны, да и то в кокотнице», — лениво цедил Борис Петрович. «Ваши хваленые грузди у нас в Ленинграде по полтора рубля банка, — басил Андрон. — Охота спину гнуть». В чьих-нибудь иных устах это звучало бы пошло, но физикам все прощалось. Они знали свою пользу и цель и спокойно противостояли всеобщему безответному напору.
Грибы пробудили в Нине милые воспоминания. В детстве она каждое лето проводила в деревне у бабушки. Подмосковную эту местность — между Пушкином и Мамонтовкой — давно затопило Учинское водохранилище. Под водой скрылась и бабушкина могила на старом сельском погосте. Нина помнила лес своего детства так же ясно, как большое, свисшее от старости, губастое и голоухое, дорогое бабушкино лицо. Две чернильно-темные, заросшие купырем речки сливались в лесу, и на мыске, меж высоких осин с матово-серебристыми стволами, что ни день высыпали малюсенькие красноголовики. А в густом хвойнике, во мгле под еловыми шатрами, скрывались кряжистые боровики. Чтобы сорвать их, Нина окапывала толстенные ножки своими слабыми руками. В пустом, без подлеска, березняке свечками торчали молодые, стройные подберезовики. Других грибов они не брали, пренебрегая не только сыроежками, свинушками, моховиками, но даже маслятами и лисичками.
С бабушкой интересно было собирать. Почти слепая — две пары очков на носу, но азартная и жадная к грибам, она затаивалась, если попадала на богатое место, и не откликалась на отчаянное «ау» внучки и, наоборот, без устали аукалась, если вокруг нее было пусто. Она могла выхватить гриб из-под чужих ног и даже протянувшейся руки, могла закричать: «Мой!.. мой!..» — не видя гриба, но догадавшись, что другой его видит. Ей жалко было расставаться и с самым червивым грибом. «А что червь — поганый, что ли? Он грибом питается». Когда ходили по ранние опята и надо было отыскивать гнилые пни, обросшие желто-розовыми, в крапинках, грибами, бабушка, преисполненная ража, громко кричала: «Ищи, маленькая, ищи! Ты ведь нырок!»
Не стало бабушки, не стало того леса, и, казалось, исчезли грибы.
Как странно, что не с кем поговорить о бабушке, жившей так долго и так добро, участливо к окружающим. Ее соседок-подруг давно нет на свете, а собственная дочь, Нинина мать, тихо доживающая в поселке при подмосковной очистительной станции, где проработала всю жизнь, ни о чем не хочет и не может говорить, кроме своего покойного мужа, которого Нина даже мысленно избегает называть отцом, — такими чужими, посторонними друг другу были они всегда. Родители рано передоверили ее бабушке, которая зимой жила с ними, а летом увозила Нину к себе. Нина изредка навещает мать, но та не выказывает восторга при виде дочери, а вытащить ее в Москву невозможно. Да это никому и не нужно: ни матери, ни ей. Все скудные силы рано обветшавшего существа матери отданы ушедшему. Она говорит отцовскими словами, к месту и не к месту ссылается на его авторитет, поучает от его лица не только дочь, соседей, но и каждого, кто ненароком ступит в ее круг. Если бы Нина не знала своего замкнутого, трудолюбивого и недалекого отца, она решила бы, что ушел неузнанный гений.
Наверное, великое счастье выпало ее матери. Но какое-то жутковатое, душное счастье. Оно сделало ее безразличной к родной крови и плоти, к небу и земле. Ее богом, героем, повелителем, ее крепостью и храмом был незаметный, тихий человек, посвятивший жизнь очистке сточных вод. И, думая о слепой и великой любви своей матери, Нина не могла решить, заслуживает ли она зависти или сожаления. Ясно одно: это беззаветное чувство питалось из самого себя. Поистине, любить можно лишь ни за что, за что-нибудь любить нельзя.
Обирая лесную прель от росших кучками и даже целыми полями черных груздей с изжелта-зелеными, порой будто обугленными шляпками и видя, а когда просто чувствуя рядом с собой крупную фигуру мужа, занимающегося сбором грибов с обычной для него самоотдачей, она исполнялась к нему доверия, нежности, какой-то щемящей родности. И, пугаясь этой неоправданной взвинченности чувства, естественной лишь перед разлукой, она уверяла себя, что ничего не стоит без Павла Алексеевича; и весь накрут, все сложные психологические игры она может позволить себе только потому, что есть он. И кому она нужна — несамостоятельная, не знавшая ответственности, никчемная стареющая женщина?..