— Нет. К этому она могла бы даже отнестись благосклонно. С ее-то мягким сердцем. Что ее оскорбляет, так это итальянская страсть к излишествам. Слишком театрально. Она говорит, Тимми необходимо проучить. И все же Тимми она простит. Времена меняются, но характеры остаются теми же, а это не в ее характере. Вот в моем характере это
За ужином Кит сделал над собой усилие, чтобы не глазеть на Шехерезаду, и удивился, как просто это оказалось, а также удивился, как учтиво он ведет неторопливую беседу, отпускает остроты, умело орудует тем и сем. Пока не взял и не бросил взгляд искоса. Ее лицо уже сосредоточилось на его лице: немигающее, заведомо особое, как всегда, заведомо индивидуальное и (подумалось ему) спокойно вопрошающее. Рот — в форме нацеленного лука. И с того момента до самого конца не глазеть на нее стало самым обременительным делом из всех, что он когда-либо предпринимал. Как отказать себе в том, что составляет суть жизни? Когда оно — вот, перед тобой. Как это сделать? Наконец он сказал:
— Уна, что это вы все время отчеркиваете сверху и снизу?
— Вдовы и сироты, — объяснила она. — Одинокое слово наверху страницы. Одинокая строчка внизу. Я вдова.
— А я сирота.
Она улыбнулась:
— Вы помните?
— Сиротский приют?
Нет, сказал он, не помнит… Он помнил другой приют и другого сироту. Каждые выходные, на протяжении года или двух, они ездили туда на машине, всей семьей (такими уж вещами занималось это семейство), и брали его на полдня, маленького Эндрю. А приют был вроде воскресной школы или семинарии, где уроки шли двадцать четыре часа в сутки: глыбоподобные деревянные колонны, скамьи, выстроенные рядами, и сборища зловеще молчаливых мальчиков. Сам Эндрю был по большей части молчалив. Молчания было много: в «Моррисе-1000», в прибрежной чайной, в музее торгового городка — молчания того рода, что ревом отдается в детских ушах. Потом они снова его отвозили. Кит помнит, каким оттенком молчания обладала бледность Эндрю, когда тот выходил, когда тот снова входил.
— Вы не против, что мы об этом говорим?
— Нет. — И подумал: это же обо
— М-м. О да, они приезжали несколько раз. В двадцатые. Я была маленькая, но их помню.
У Кита в руке была неконтрастная фотография — Фридино спелое, деревенское, обманчиво честное лицо. И Д.-Г. в три четверти, со своим упрямым, зловредным подбородком и черной бородой, коротко подстриженной и плотной. Они вдвоем стояли перед фонтаном. Тем самым фонтаном, что там, во дворике.
— Лоуренсы
— Ну, в жизни он ее называл «мешок дерьма». Прилюдно. Это правда. Он был очень продвинутый. Фрида страшно интересовала Бетти. Знаете, Фрида изменяла ему
— Где они спали, когда приезжали сюда? — спросила Лили.
— В южной башне. Либо в вашей комнате, либо в Шехерезадиной.
— Господи, — сказал Кит. Позже, вспомнив Мексику (и Германию — Фрида Лоуренс, урожденная фон Рихтхофен), он добавил: — Интересно, как там Кончита. Надеюсь, все в порядке.
— Кончита? — В нахмуренном лице Уны появилось нечто похожее на подозрение. — А что с ней может произойти?
— Ничего. — Он представлял себе Кончиту в Копенгагене, в Амстердаме, в Вене, в Берлине, где зародились две мировые войны. — Просто вспомнил.
Еще не пробило и одиннадцати, но вечер начал подходить к концу. Было решено разойтись пораньше из уважения к Уне, которой скоро предстояло от них уехать — в Рим, в Нью-Йорк. Не будет ни рыжего пса, ни четверенек с Шехерезадой, ни гоночного демона; сегодня вечером не будет. Под черепообразной луной Кит, взявши фонарь, пошел с двумя девушками к темной башне.
Он занимался любовью с Лили.