— Куда вы опоздаете, разрешите вас спросить?.. Удивительный народ! К дьяволу в пасть никогда не опоздаешь… Ты думаешь, у командования только и забот, что о вашем батальоне? Направление указали — ну и рой землю носом. Я тут давно и повидал кое-что… — Он раздраженно сплюнул и замолк, морщины на его лице скорбно застыли. Он думал, должно быть, о судьбе своей колонны, стоял, переминаясь с ноги на ногу на одном месте.
Мы вернулись в штаб. Я достал карту, разложил ее перед собой на столе и всматривался в район Тарусы, в населенные пункты, окружавшие ее. Браслетов писал в блокноте, помечая каждую строчку цифрой. Хозяйка варила для нас картошку.
Открылась дверь, и в избу вошел Тихон Андреевич. На овчинном воротнике его полушубка, на валенках застряли соломины и остья мякины. Раздеваясь, он сказал хозяйке:
— Есть-то дашь, мать?
Занавесочка колыхнулась, и из чулана высунулось сухонькое личико хозяйки.
— Сейчас сварится. Умойся сперва… — И скрылась.
Тихон Андреевич, приблизившись к столу, потоптался немного в неловкости, захватил в горсть негустую с проседью бородку.
— Доброе утро, товарищи командиры, — проговорил он, прикрывая усами виноватую улыбку. — Покричал я вчерась… Не стерпел… Не обиделись на старика?
Браслетов, стараясь казаться строгим, сказал:
— Как это не обиделись, Тихон Андреевич? — Он закрыл блокнот. — Мы были оскорблены вашим поведением: вы точно на врагов кричали. Мы собирались сдать вас в комендатуру для выяснения личности. Да, да. Но пожалели. Годы ваши пожалели…
Из чулана вынырнула старушка, мелко семеня и заплетаясь ногами в длинном сарафане, подлетела к нам, с неожиданной воинственностью ударила кулачком по столу.
— Хорошенько его, злодея! Постыдите, пригрозите, чтобы в другой раз голос не подымал. Ишь разгорелся… — И тут же нырнула за занавеску.
Тихон Андреевич, кроткий, застенчивый, сокрушенно, с раскаянием качал головой и вздыхал сдержанно. В этот момент они оба, и старик и старуха, открыли перед нами свои многолетние, несложные и в то же время неспокойные отношения: старик, приняв несколько чарок, становился буйным, выплескивал все, что накапливалось в душе, гремел, рушил, что попадалось под руку, и жена, как от грозы, бежала от него к соседям — от греха подальше; когда же в нем кончался хмельной кураж, старуха без пощады пилила его, трезвого, тихого, несчастного, неделю вымещала на нем все свои беды, напоминая ему все новые и новые подробности его буйства.
— Вы шутите, конечно, ребята, — глухо проговорил Тихон Андреевич. — Я сам знаю, что виноват. Вы уж не обижайтесь… — Он сел рядом со мной, горестно положил перед собой руки с узлами на пальцах. — Жжет вот здесь, в груди, терпения нет. А от дум деваться некуда. Во дворе убираюсь, а сам думаю: зачем? Все равно немец придет — заберет, а избу спалит. Нам ночью-то видно, как горят села вокруг… Думал зарезать телку — есть некому. Кусок в горло не идет. Вот напасть на нас, ай-ай-ай! И сладу с ним никакого нет…
Сколько раз слышал я эти слова, произносимые с изумлением и страхом: «Сладу с ним нет…» И всегда ощущал неловкость, словно был виноват в том, что с немцем нет сладу.
Сидеть на одном месте было невмоготу. Я вылез из-за стола.
— Подожди, позавтракаем, — сказал Браслетов. Хозяйка, вынырнув из чулана, известила скороговоркой:
— Сварилась картошка-то. Сейчас подам.
— Потом поем, — сказал я.
Гремячкин, привалившись плечом к изгороди палисадника, глядел вдоль улицы и курил папиросу за папиросой, и морщины на его подвижном лице жили своей беспокойной жизнью, выдавая его волнение. Одна рука у Гремячкина была прижата к животу.
— Так нервничаю, что разболелась язва, черт бы ее побрал. Давно не болела…
Мы прошли до поворота дороги, взглянули в поле. Оно лежало голое и унылое, в осенней тоске. Проселком тащились конные упряжки. Вдалеке буксовала в грязи легковая машина.
Бойцы, настроившиеся на поездку, томились ожиданием, бесцельно бродили меж дворов.
— Скоро должны вернуться, — сказал Гремячкин, взглянув на часы. — Душой чую. — Он заметно повеселел — морщины на щеках расправились — и руку сунул в карман. — Я уже слышу, как они гудят…
Вскоре действительно на улицу выкатился головной грузовик, за ним показался второй, третий, и начальник колонны, страдая от нетерпения, кинулся навстречу им, что-то крича и размахивая руками; колеса грузовика, ударившие по луже, окатили его грязью, и он, отряхивая комбинезон, побежал назад, ко мне.
— Видал? — заговорил он, пританцовывая от возбуждения. — Явились! Целехонькие. Я ведь чего боялся, капитан? Налетов. Налетят, растреплют колонну, и загорать вам… Или пешком идти… — Понизив голос, придвинувшись ко мне, проговорил: — Врал я, будто вам некуда спешить. Утешал, а у самого душа в веревку свивалась от горя: по моей вине произошла задержка. Там такое творится… — Он откинулся, прикрыл глаза, и морщины снова страдальчески задвигались на его лице.