С какой жестокостью обрушил ты на меня свой гнев, тяжко так покарав. Обрек на жизнь среди зверей и полузверей. И я живу здесь. Водятся тут и гепарды - дикие кошки, и степные, быстрые, как молнии, антилопы, и тяжелые туры, пасясь, грозно посматривают на тебя, незнакомца в римских сандалиях. Сами кочевники натурой тоже упрямы и свирепы, турам под стать... Сюда вот я брошен, на растерзание клыками одиночества. Правду, наверно, говорит твой центурион:
- Квелый, изнеженный, погибнешь ты, Овидий, тут.
И погаснет память о тебе - лишь цезари вечно живут.
Погибну, сгину. Не останется следа моего! Холодная эта, безграничная, не ведающая поэтических струн пустыня все поглотит. Никто не привезет в возлюбленный Рим даже. останки поэта Овидия; лишь тяжелый ледяной саркофаг поставит над ним гарнизон крепости...
Центурион все же оказывает ссыльному поэту зпаКш внимания, потому что поэтическая слава Овидия Назон"
когда-то опахнула крылом и его. Есть у него тайная на дежда, что рано или поздно, а тебе, певцу Рима, все-таки будет даровано Октавианово прощение и ты еще сложишь} свою поэму изгнания, вспомнишь и их. суровых, одичав ших воинов, которые зде.сь, на отдаленнейшей окраине, лицом к лицу с варварами, охраняют державную мощь Римской империи. Вспомни, вспомни о нас хотя бы единым звучным своим словом, поэт. потому как меч - это всего лишь грубая сила. а песня это бессмертие.
Иногда из степей приближаются по снегам те. полулю - ди, скот гонят будут с крепостью торг вести. На льдах лимана, таких несокрушимых, что и всадник, с конем не проломит, разворачивается буйное торжище. Хоть и полу люди. хоть и бородатые, а динары считать умеют, научи лись даже браниться на подлинной латыни. Бывает, что расходятся мирно, а бывает за овечий хвост начинаетсядрака, пускаются в дело мечи и кнуты, горячая кровь брыз жет на мрамор льдов и кто-нибудь из бородатых уже летит торчком в прорубь, отныне будет кочевать где-то там, под водой. Нет у Овидия к ним сострадания. Спокойно созерца ет, как вяжут цепями юношу из степного дикого племени который во время торга добивался справедливости, отча= янно дрался и для ругани использовал высокую латынь.
А потом наступила весна, исчезли облака и открылось, небо, такое бездонное, такой сияющей голубизны совсем как над Италией! В эту пору водворилось временное затишье, племена не проявляли воинственности, и Назон мог безбоязненно углубляться в степи, пораженный красотой этой невиданной весны, морем красных цветов, тех, что и через тысячи лет ботаники будут называть лскифскими тюльпанами". Оживала душа. Из римских невзгод, из кромешной тьмы отчаяния добывал он тяжкие зерна мудро сти. из жизненных катастроф он вынес наконец покои.
Стройные, неполоманные мачты души вынес из ужасаю щих бурь. Степные эти просторы, эта ликующая веси возвращали его духу ясность и мощь. Чувствовал себя у всесильным. Безоружный, бродил по степям, заводил беседы с всадником, с волопасом. И не страшны, они были ему:
оказывается, люди эти способны на приязнь, на шутку и посвоему мудры... И вот тогда-то он и открыл для себя, что перед ним - именно люди. По вечерам они раскладывали.
посреди степей свои костры, угощали римлянина жареныммясом, овечьим сыром и модами, а потом пели. Да да, пели!
Пели. как Орфей, как древние твои боги нет, лучше богов...
На берегах Тибра беззаботную юность твою одаривали таким пением только твои в одни лишь туманы одетые любовницы-арфистки.
В давнем ваше, наше все в ':рядущрм В древне." мире нам инил дчль...
Сказал после этого центуриону:
- Не проливай больше их крови. Спрячь меч, смирись могучий. Они умеют петь, они тоже люди.
И даже он, суровый, привыкший рубить головы воин понял на этот раз Овидия, послушался его - неизвестно лишь, надолго ли.
В один из вечеров поэт уже вместе с ним направился к степному костру, и снова - под ясными звездами, в синих сумерках, где среди трав в медных казанах на треногах варилась простая еда кочевников,- пользовались они степным гостеприимством. Степь эта умела оборонять себя. Но хотя мастерски вычеканенное оружие все время посверкивало на людях, кровавых споров в этот вечер не было, дружеский смех племени не умолкал у огня, и материкочевницы, вовсе не похожие на волчиц, спокойно кормили грудью своих пузатеньких степных Ромулов и Ремов.
Еще не было ни сарматок, ни половчанок, не было и веселых славянок, им надлежало еще только родиться, прийти из будущего, а костер степной для них уже полыхал и их праотец - танец огнистый - уже кружился, звенел бубенцами и песня-праматерь уже творилась, ткалась из людских дум, из тишины и звезд. Сухим, терпким воздухом в полную грудь дышал Публий Овидий Назон. Мудрыми .глазами, которые столько всего перевидали, наблюдал как юная дева в монистах из золотых дукатов танцевала перед ним, затмевая красотою своей все, чем он когда-то упивался в хмельных римских ночах.
- Даная назову тебя,- сказал ей после танцев.- Даю тебе имя богини, потому что ты - богоравная,
- Негоже дочери первого чеканщика по серебру носить чье-то имя. У меня есть собственное.
- Какое?