– Сейчас у меня такое же настроение, как на той прелестной площади, где всегда тихо в солнечный день. Немного грустно, весело и немного тревожно. Потому что не там живешь. А… вы? - Она повернулась к нему. - А вы… Что вы чувствуете? Простите, я уже осмелела и спрашиваю у вас о том, на что, может быть, не имею права.
– Спрашивайте… Мне сейчас тоже почему-то грустновато, - ответил Никитин. - Спрашивайте.
Она помолчала, разгладила на пальцах кожаные перчатки.
– Вам грустно? Здесь? В Гамбурге? Потому что вспомнили Рим? Или Москву?
– Нет, грустновато… потому, - Никитин попробовал найти нарочито неточное по ощущению слово, а оно, это ощущение, останавливающей угрозой мерцало в нем, и ответ его мог показаться ей опасно откровенным, чересчур искренним, и он с задержкой договорил: - Потому что грустновато. - Он засмеялся. - Грустновато мне бывает всегда глубокой ночью в чужих городах. Все спят, и город кажется пустым, мертвым, как брошенные последними людьми поселения на другой планете. Вот отчего…
– Господи, зачем они все спят? Какие жалкие, экономные люди, эти немцы! Они экономят марки и в своих снах! - Она тоже засмеялась, показала взглядом на темные окна в угрюмом провале улицы. - Как можно так терять время? Мы едем с вами в Рим. Мы богаты. У нас автомобиль. Мы можем кутить всю ночь. Сколько хотим. А к утру вернемся из Рима в Гамбург, который будет уже просыпаться, и не так будет грустно.
Он не понял:
– В Рим? Каким образом?
– О, этот ресторанчик называется "Навона". Рим в Гамбурге. Или вы хотите куда-нибудь в Сан-Паули? В кабаре? Посмотреть на красивых молодых женщин?
– Нет, давайте-ка в Рим.
– Я ваш шофер на всю ночь и домчу вас со скоростью… со скоростью американских вестернов. Вы любите вестерны?
– Не очень.
– Все равно.
Она наклонилась, тихонько сделала какое-то усилие ногами, и ему послышалось: внятно стукнула о педали одна снятая туфля, потом другая; она толчком ноги быстро задвинула их под сиденье, и он спросил, удивленный:
– Вам не холодно будет в чулках?
– Так лучше ощущаешь скорость. Я так делаю иногда ночью.
Маленький ресторан "Навона", куда они приехали, был действительно по-домашнему тихим, полупустым - прохладно белели крахмальные скатерти на столиках, отделенных друг от друга деревянными барьерами, спокойно и неярко горели настольные лампы под голубыми абажурчиками, выступали в тени акварели и фотографии Рима на обтянутых цветочной материей стенах, и где-то в таинственной глубине зала еле разборчиво, успокоительно струилась в тепле, шуршала музыка (она была, и будто ее не было), точно осторожно пойманная из другого, благодатного мира давней старины, - здесь все было чисто, размеренно, приятно, здесь не разговаривали в полный голос, - и весь этот уют ресторанчика, с его наглухо зашторенными окнами, нагретой тишиной, нарушаемой лишь дремотным ручейком журчащей музыки, вообразился Никитину островком успокоения, умиленной мечты о милом прошлом, таком покойном, добром, порядочном среди современного ночного Гамбурга, бурного хаоса Реепербана, который ни часу не спал, болезненно неистовствовал, веселился в двух кварталах отсюда.
– Вы не возражаете, господин Никитин, если мы возьмем коньяку и кофе? Меня все-таки немножко знобит, - сказала госпожа Герберт после того, как они сели за столик и юная девушка в передничке непорочной белизны, походкой застенчивой горничной подошла к ним, распространяя на обоих приветливым взором лучи доброты. - Наверно, мы можем сегодня выпить еще немножко?
Он ответил, замечая про себя нечто новое, смелое, появившееся в ней.
– Как вы потом поведете машину? Найдете руль?
– О, это не проблема! - Она улыбнулась и потом, когда принесли коньяк и кофе, густой, горячий, в фарфоровых чашечках, сказала, задумчиво разворачивая хрустящую обертку на плиточках сахара: - Что бы ни было злого на земле, господин Никитин, богу нужно было, чтобы вы приехали в Гамбург. Я представляла вас другим… да, другим, и боялась, что вы сделаете вид, будто ничего не помните. Тогда мы были так молоды… да, тогда были лучшие годы, как вы сказали, которые у нас за зеркалом… Ведь я не та восемнадцатилетняя Эмма, я - "госпожа Герберт", я постарела на двадцать шесть лет. Я стала теперь думать об этом. Все чаще стала думать: а что же было главное в моей жизни?
– Давайте выпьем за лучшие годы, - сказал Никитин. И вдруг заговорил с полувеселой, полугрустной откровенностью: - С некоторых пор я тоже все чаще думаю об этом. Уже оглядываешься назад - а что, что там было? Так ли жил, как хотел, как представлял, когда вернулся после войны? Многое оказалось не так. Очень уж много было ошибок и глупостей, о чем стыдно вспомнить. Но в то же время странно - плохое забылось и забывается, и остались студенческие годы, женитьба, рождение сына, первый успех, первая поездка за границу в пятьдесят восьмом году. Все первое… Поэтому прошлая жизнь кажется чрезвычайно краткой и чрезвычайно длинной - иные годы выступают смутно, как в тумане.